Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу и тряхнула головой. Она сходит с ума! С каких это пор разорительные подарки служат доказательством нелюбви? Бедный Эдуар, если бы он только знал, какие мысли вызовет его подарок… Он и не догадывается, что бриллианты, всегда такие желанные, теперь для нее, да и для него тоже, все равно что галька. Он не понимал, что она действительно стала другой и слова, над которыми она раньше смеялась, такие, как «постоянство», «верность», «доверие», теперь были полны для нее такой же остроты и тепла, как слова «честолюбие» или «распутство». Он даже не догадывался, что сейчас она играла мажорное адажио незнакомой рапсодии, из которой до сих пор знала едва ли одну музыкальную фразу. Иными словами, она не могла потребовать от Эдуара, чтобы он мгновенно освоился с тем, чего желал так страстно: с ее любовью. От этой мысли ей сделалось смешно.
Да, реакция Эдуара на ее признание и в самом деле была очень странной. Она-то думала, он с ума сойдет от радости, будет пить шампанское, кататься по полу с криками: «Наконец-то!», вознося хвалу господу, жизни, конечно же, ей. Она ожидала увидеть его сияющим от счастья. Но он онемел от изумления, и ему стало не по себе. Теперь она слышала в темноте его тяжкие вздохи, прерывистые, неровные. Конечно, он продолжал любить только ее, и ночи напролет говорил ей об этом, и всячески доказывал свою любовь. Но стоило ей ответить так же страстно и так же искренне, как он словно бы переставал слышать ее и, не соглашаясь на диалог счастливых любовников, продолжал монолог любовника обманутого. Тогда и она призывала ту, которой была так долго, и старинная ее приятельница заставляла замолчать неловкую влюбленную, говорившую такие простые слова, заменяя их искусными ласками, умолчаниями и криками, что казались такими чужими ее любящему сердцу. Но рядом с этой женщиной Эдуар успокаивался, отдаваясь целиком ее власти. И это было естественно: обманывая его, Беатрис оставалась ему верна, ее тело хранило ему верность, даря наслаждение. И Эдуар инстинктивно искал поддержки в их нежной близости, потому что только она оставалась неизменной среди взлетов и падений, которыми испытывала его Беатрис столько лет, так что вряд ли стоило его упрекать за это…
Беатрис подошла к кровати и легла, закрыв глаза и чувствуя себя совсем без сил. Она не привыкла, лучше сказать, была далека от привычки к самоанализу, признавая лишь недолговечные чувства, которые уходят так же быстро, как возникают, – и без всяких комментариев с ее стороны. Эти неожиданные самокопания ее мучили, были ей неприятны. Спустились сумерки. Она протянула руку и зажгла лампу. Почему-то свет ее успокоил, она поднялась, села на край кровати и опустила ноги на коврик.
– Ну и дьявольщина, – вслух сказала она в порыве веселости и горькой иронии, которая взялась неизвестно откуда (ирония вообще-то была ей свойственна, но Беатрис старалась обойтись без нее, потому что она только все «тормозила»), но сейчас она говорила горько и весело: «Настоящая дьявольщина: в кои-то веки я полюбила и, полюбив, огорчила своего любимого!»
Вернулся Эдуар. Он бросился к ней, и тут исчезли всякие ненужные вопросы: он обнял ее, сказал, что ему пришлось пересмотреть на экране вереницу безжизненных манекенов, что ни у одной из этих так называемых звезд нет и сотой доли ее красоты и что весь день он мечтал о ней. Потом он ее рассмешил, рассказав о перипетиях драматурга в мире кино, не боясь выставить себя в самом комичном виде. Послушать его, так выходило, что все неурядицы и неудачи происходят от простодушия, глупости и недостатка авторитета. Беатрис, привыкшая выслушивать от мужчин своего гарема умные ироничные рассказы об их успехах и победах, была очарована этими рассказами мазохиста. Почему же ей было так грустно сегодня? На что она жаловалась? Эдуар прижал ее к себе, умоляя поужинать дома и вдвоем, Эдуар любил ее, говорил ей об этом и просил ее любви с той же страстью и ненасытным желанием.
Позже, много позже, они лежали рядом, шепча нежные, ласковые, скользящие пустые слова, слова пресыщенных любовников, слова, которыми бессознательно благодарили друг друга за их взаимное счастливое недолгое телесное блаженное равнодушие. Эдуар поставил пластинку на проигрыватель, который стоял в ногах кровати, и подпевал Фрэнку Синатре, уткнувшись в волосы Беатрис.
– А твоя любимая опера? – спросила она. – Что-то ее не слышно…
Их любимая опера, их музыка, слушая которую они молча чувствовали, как в них обоих растет желание, под звуки которой они занимались любовью все лето и всю весну, благодаря этой музыке, благодаря великолепному голосу итальянской певицы их любовь становилась праздником. Эта музыка так долго была для них призывом к пожару и взаимному вознаграждению.
– Я куплю новую пластинку, если хочешь, – сонно сказал Эдуар, – наша совсем стерлась.
– Тем лучше, – сказала Беатрис. – Пожалуй, она начала приедаться, а? Тебе не кажется?
– Пожалуй, – так же сонно пробормотал Эдуар, все глубже погружаясь в запах ее духов, ее тепло, ее шею, – да, правда. Мы много ее слушали.
И он уснул, ему было хорошо. Он не знал, что Беатрис вдруг открыла глаза, что вопрос, который она ему задала, был все тем же, единственным вопросом.
Эдуар прошел паспортный контроль и встал на ступеньку эскалатора. Беатрис видела, как он исчезает в плексигласовой трубе, скорее пугающей, чем романтичной. Он обернулся к ней, помахал рукой, он был бледен; чтобы подольше видеть ее, он согнул ноги в коленях, почти присел на корточки. В толпе равнодушных пассажиров, привычных к тому, что их окружало, он, который рвался к ней, казался потерявшимся ребенком, которого оторвали от матери. Он умирал от желания, и это было видно, броситься против движения этой ужасной ленты, миновать изумленных таможенников и обрести спасение в объятиях Беатрис: спасение от Америки, разъездов, гостиниц, спасение от их разлуки. Беатрис держалась насмешливо, но, увидев, как Эдуар исчезает из виду, почувствовала на глазах слезы и комок в горле. Наконец исчезли из виду ботинки Эдуара, и Тони д'Альбре рассмеялась:
– Нет, это просто неслыханно: мужчина в его возрасте – и так уезжает! А когда подумаешь, что он совсем не знает Нью-Йорка… Как по-твоему, может, он всю поездку будет пятиться назад?
Беатрис не ответила. Они ехали по направлению к Парижу, к дому, к голубой спальне, где нет Эдуара и где стоит слишком большая кровать, которую они так долго делили вдвоем. Был час дня, шел дождь, и Беатрис знала, что в девять часов Эдуар, полумертвый от усталости, тоски и одиночества, позвонит ей из какого-то небоскреба. А пока, окруженный незнакомыми людьми, привязанный к креслу, он сидит в огромном самолете, не ощущая и тени радостного возбуждения при мысли о фотовспышках, приемах и тысяче мифов американской цивилизации – нет, он тосковал, сожалел о спальне с балконной дверью и облетевшем саде. Он был наверняка очень несчастлив. Понадобились объединенные усилия Беатрис, Никола, наконец вернувшегося, и Тони, чтобы убедить Эдуара ехать. «Не может быть и речи, – твердили они ему в один голос, – чтобы премьера прошла без автора, автор должен присутствовать хотя бы из соображений вежливости и либо поздравить, либо утешить своих исполнителей». Они втроем твердили ему одно и то же, но причины у всех были разные: Беатрис, чтобы узнать, устоит он или нет, Тони – потому что это была ее работа, а Никола – потому что на месте Эдуара он бы с радостью поехал в Америку, где не был давным-давно. Все трое твердили: «Путешествие пойдет тебе на пользу, ты приедешь другим человеком», и даже если один из них совсем этого не хотел, то это было незаметно.