Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это вызывало в нем удивление, близкое к страху, и еще мальчишескую гордость. Он всегда знал: сердце создано, чтобы слепнуть, память – помнить все или все забывать, неважно; но и сердце, и память были неуправляемыми, безответственными, задерживающими случайные жизненные впечатления; зато ум был подобием клинка, призванного отбирать жизненный материал, рассекать его и отсекать. Вместе с тем он не мог сказать, что весь свой ум он поставил на службу любви; ни на миг он не переставал воображать, мечтать, надеяться, бороться, отражать удары, преодолевать себя, питая и насыщая свой собственный чувственный голод; и когда изредка его умственные усилия сливались с порывами его сердца, он бывал счастлив: он ощущал полноту и понимал, что счастье в этой полноте. Сейчас его ум больше не должен помогать ему: Беатрис любила его. Это превратило его несчастную любовь в настоящую связь, но при всей своей логичности эта связь казалась ему неправдоподобной; преуспевающий автор и знаменитая актриса, что может быть банальнее, привычнее. Он бы, может быть, предпочел остаться безвестным, незаметным, заурядным… А вот Беатрис он никогда не желал заурядности. То ли его душевная доброта, то ли представление о любви тому причиной, но ему хотелось и дальше видеть Беатрис торжествующей, великолепной, а себя – у ее ног. Он не думал о равенстве в любви, никогда в него не верил и никогда не поверит. Не верил он и в радостные или мучительные перемены, когда обожатель ни с того ни с сего вдруг рассеянно позевывает, а божество сомневается и отчаивается. Подобные мгновенные перемены, смена ролей любящего и любимого казались Эдуару ситуацией, возможной в водевиле, а не в жизни. Он отдался своей любви к Беатрис с такой беззаветностью и искренностью, что сама возможность перемены казалась ему неправдоподобной, недостойной, заурядной. Их история была так же неотвратима, как трагедии Расина. Разве возможно было мечтать, что Гермиона однажды полюбит Ореста? И что тогда делать, чему будет отныне служить изобретательность, дар предчувствия, интуиция? Раз его пьеса кончилась и Беатрис его любит, что ему еще остается делать, кроме как быть счастливым?
А кто учил его быть счастливым? Кто предоставлял ему эту возможность? Наверное, можно выучиться и счастью – и, наверное, с таким же трудом, как страданию. Единственный раз в жизни он помнит себя счастливым, это было благодаря Беатрис пять лет тому назад, а потом она отобрала у него это счастье, как отбирают у ребенка-бедняка слишком роскошную игрушку, доставшуюся ему по недосмотру. Теперь ему вновь возвращают эту игрушку, и что он должен с ней делать? У него не было времени изучить механизм. Он не знает, как она действует. Кто же виноват? Надо было оставить ему эту игрушку пять лет назад или не дарить ее снова, потому что сам для себя он навсегда остался все тем же бедным наказанным ребенком. И бедный ребенок написал свою первую пьесу так неумело, но, похоже, так трогательно, что умилил всех и растрогал, а теперь по ней собираются снимать фильмы, по ходу дела осыпать его долларами, словно в награду за послушание. И тот же бедный ребенок написал вторую пьесу, уже более зрелую, которая далась ему легче и принесла большее удовлетворение. И все тот же бедный ребенок, уже получив свой роскошный подарок обратно, продолжал потихоньку, тайком, будто выполняя школьное домашнее задание, писать новую пьесу, герой которой по имени Фредерик похож на него, как родной брат. Бедный ребенок, который прожил год, дрожа от страха, страдая, презирая себя и одновременно умирая от восхищения и восторга в объятиях любимой женщины. И от этого нищего теперь ждут, причем совершенно серьезно, что он будет притворяться, будто всегда был богат и уверен, что навек останется богатым? Да нет же, он не мог этого и ни в чем не был уверен. Ни Хернер, ни Тони д'Альбре, ни Беатрис и никто другой в мире не смогут больше одарить его тем, что однажды и навсегда было украдено у него шесть лет назад.
Разумеется, Эдуар всего этого себе не говорил. Даже не думал. Но все это однажды скажет его персонаж, много позже Эдуар изобразит бедного, поверженного, униженного ребенка и с удивлением спросит, откуда он взял его?
– Вы слушаете меня, Эдуар? – нетерпеливо спросила Тони, и он вздрогнул.
Она следила за ним с любопытством, но без снисходительности. Снисходительность исчезла вместе с американскими чеками, а любопытство появилось, как только глупышка Беатрис призналась в своей так называемой любви к Эдуару и стала кричать о ней на всех углах. Тони считала, что Беатрис погибла, точно так же как погибли все обещания и клятвы Эдуара. Она видела немало мужчин, которые страдали от неразделенной любви и обещали золотые горы молодым или старым гусыням, а потом она видела, как они ударялись в бегство или забывали обо всех своих клятвах, как только им отвечали взаимностью. Опасалась она и за свои дивиденды, чувствуя, что Эдуар презирает ее и что Беатрис – единственная нить, которая их связывает. (Хотя, честно говоря, на презрение Эдуара Тони было наплевать, она считала, что его успех, его будущее, его слава целиком и полностью в ее руках, и не сомневалась, что в конце концов он отдаст ей должное.) Однако Эдуар упрямо любил Беатрис, и это бросалось в глаза. Тони испытывала двойственные чувства: с одной стороны – раздражение, потому что ей как женщине хотелось хоть один раз увидеть Беатрис шлепнувшейся носом в грязь, но с другой стороны – как импресарио – ее это радовало. (Если уж ее подопечная подхватила мужчину, то пусть его держит крепко.) А то, что Беатрис играет сейчас влюбленную после того, как целый год играла высокомерную, – не более чем доказательство ее большого драматического таланта. Как все люди, лишенные личной жизни, Тони д'Альбре не предполагала ее и у других. По ее мнению, Беатрис всегда была только на сцене. И если говорила: «Я люблю тебя», то только в микрофон. Кстати, по-видимому, именно отсутствие воображения и позволяло ей обожать свою работу и так хорошо ее делать; иначе вместо того, чтобы обеспечивать успех всем этим красивым и одаренным людям, превращая их в машины для производства денег, аплодисментов и почитателей, она бы только и мечтала, как втоптать их в грязь.
И пока Хернер нервничал, нужно было заставить Эдуара подписать контракт. С его стороны смешно было хранить верность клятве, исполнения которой у него никто не требовал.
– Я беспокоюсь о Беатрис, – начала Тони.
– Она переживет случившееся, вы же знаете, – сказал Эдуар так нежно, что это взбесило честолюбивую Тони.
– Я не имела в виду эти похороны, я говорю о серьезных вещах… то есть, я хотела сказать, более насущных.
Она смешалась, запуталась, и Эдуар, неизменно вежливый, поспешил на выручку:
– О чем же вы, Тони?
– Вам покажется чересчур материальным говорить об этом в такой день, как сегодня, но я говорю о налогах. Как вам известно, я занимаюсь делами Беатрис. И, как вам известно, она любит бросать деньги на ветер. Но вам, однако, неизвестно, что я не смогу заплатить за нее налоги.
Это была полуправда. Беатрис действительно соединяла в себе великодушие и потребность в роскоши – редкость для актрисы в 1975 году. Она не откладывала даже на то, чтобы в случае неблаговоления публики ей хватило бы, по крайней мере, на снек-бар и автоматическую прачечную. Она действительно собиралась умереть на сцене и во цвете лет. Но Тони д'Альбре не разделяла ее восхитительного предчувствия и наблюдала с ужасом и невольным восторгом, как деньги улетучиваются из рук Беатрис, которая тем не менее могла устроить в ресторане сцену, если счет показался ей раздутым. И могла одарить чеком первого встречного. И если финансы Беатрис еще не были в таком критическом положении, как говорила Тони, то все-таки Тони была недалека от истины: уплата налогов и два последних провала сулили Беатрис довольно трудное будущее.