Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Накануне очередного Нового года он получил письмо-записку от Межирова.
28.XII.78.
Борис, накануне Нового года, мне хочется н а п и с а т ь Вам то, о чём много думал и немало говорил. Вы сейчас действительно единственный несомненно крупный поэт. Это не произвол моего вкуса, а убеждение всех, кто любит, чувствует и сознает поэзию. Вы-то, конечно, твёрдо знаете это сами сквозь любые Ваши сомнения, вечно владеющие художником.
Я постоянно буду пользоваться каждым случаем для выражения Вам моего почтения. Любящий Вас
А. Межиров.
Наступала новая ровная дата Слуцкого: шестьдесят лет. Межиров, долго не веривший в его болезнь («он нас разыгрывает»), поздравляет его:
7 мая 1979.
Дорогой Боря,
Всегда буду пользоваться поводом и случаем (сегодня они торжественные и интимные) — высказать Вам слова любви, глубокого уважения и восхищения. Вы и сами знаете, что во дни физиков и лириков единственный и несомненный поэт — Борис Слуцкий. Но каждый, кто любит, чувствует и сознает поэзию, убеждён в этом — в исключительной подлинности ритмического дыхания Ваших строк, в звуке (звук — сущность поэзии) величавом и пророческом, в Вашей способности возвращать мёртвым словам их первоначальный, живой, великий смысл.
Всегда горжусь, что я живу в одно с Вами Время... «все времена одинаково жестоки, надо жить и делать своё дело» — сказал древний мудрец. Так оно и есть.
В перерывах, довольно редких, между больницами Слуцкий выезжал на процедуры в литфондовскую поликлинику на Аэропортовской улице. На знакомых смотрел в упор — не видя и не здороваясь. Он исчез. После ухода Тани нет ни одного фотоснимка Слуцкого.
При одной из последних встреч с Семёном Липкиным сказал трижды:
— Скоро умру.
Дома у него на книжных полках среди книг были втиснуты толстенные папки с неопубликованными стихами.
После больниц он жил чаще всего в семье брата Ефима, в Туле. Ума не потерял, память сохранил, ходил с авоськой в магазин за продуктами, выносил ведро с мусором, мыл посуду, иногда звонил старым знакомым, подолгу разговаривал с ними. К нему изредка приезжали Юрий Трифонов, Юрий Болдырев и некая московская девушка.
О ней мы ничего не знаем. Мы вообще ничего не знаем о Слуцком.
Я был плохой приметой,
я был травой примятой,
я белой был вороной,
я воблой был варёной.
Я был кольцом на пне,
я был лицом в окне
на сотом этаже...
Всем этим был уже.
А чем теперь мне стать бы?
Почтенным генералом,
зовомым на все свадьбы?
Учебным минералом,
положенным в музее
под толстое стекло
на радость ротозею,
ценителю назло?
Подстрочным примечаньем?
Привычкою порочной?
Отчаяньем? Молчаньем?
Нет, просто — строчкой точной,
не знающей покоя,
волнующей строкою,
и словом, оборотом,
исполенным огня,
излюбленным народом,
забывшим про меня...
Не преждевременно ли всё это рассказывать сейчас, когда впереди — две трети книги? Нет. На Слуцкого надо смотреть с высоты его трагедии.
ДВЕ БЕЗДНЫ
Двадцать восьмого июля 1958 года на площади Маяковского открыли памятник Маяковскому. Церемонию вёл Николай Тихонов, почти окончательно забывший про свою «Орду» и свою «Брагу» — великие маленькие книжки, исполненные свободы и воли. «Московская правда» 29 июля дала отчёт о мероприятии под названием «Как живой с живыми говоря».
...Горячо звучит взволнованная речь Н. Тихонова:
— Маяковский, — говорит он, — является первым поэтом нашего времени, первым поэтом мирового пролетариата, он сильнее всех других поэтов сумел рассказать миру о пролетарской революции и первом пролетарском государстве, сумел свой стих перенести далеко за пределы Советского Союза. Голос его стал слышен во всех уголках мира.
У Слуцкого нет отклика на это событие. Есть более ранний стишок из двух частей «В метро»:
На площади Маяковского
(Я говорю про метро)
Проходит девушка с косками,
Уложенными хитро.
Того монумента у него нет. Автор «Памятника» обходит сей грандиозный момент. Напротив — пишется «Памятник Достоевскому», напечатанный посмертно.
Из последних, из сбережённых
На какой-нибудь чёрный момент —
Чемпионов всех нерешённых,
Но проклятых
вопросов срочных,
Из гранитов особо прочных
Воздвигается монумент.
То же самое — здесь:
Я помню осень на Балканах,
Когда рассерженный народ
Валил в канавы, словно пьяных,
Весь мраморно-гранитный сброд...
А с каждым новым монументом,
Валявшимся у площадей,
Всё больше становилось места
Для нас — живых. Для нас — людей.
Здесь просматривается глухое неприятие монумента Маяковского работы скульптора А. Кибальникова всем бриковским кругом. На открытии монумента Лиля Брик оказалась отнюдь не на самом виду. В ногах истукана, с печальной улыбкой. В том году вышел 65-й том серии «Литературное наследство», где были опубликованы письма Маяковского к Лиле Юрьевне, что вызвало скандал в официальной прессе и закрытое постановление ЦК КПСС. Выход 66-го тома «Литературного наследства» цензура запретила (впервые эта переписка полностью будет опубликована в 1982 году в Стокгольме, в России — в 1991-м).
Бронзовая фигура похожа на знатного металлурга в безразмерном масштабе. Маяковский в быту был известным белоручкой, брезгливцем, крайним аккуратистом. В его комнатке на Лубянке[57] — образцовая чистота, порядок, ничего лишнего. Он и свой «рено» не водил — содержал шофёра. Его «рено» было игрушечно маленьким, комнатка на Лубянке — крохотная, около двенадцати метров. Барство его преувеличено сплетниками.
В год великого перелома (1929) он, как и всю жизнь, дулся в картишки. С чекистами. Последние его дни — сплошной картёж и проигрыш. За пару дней до 14 апреля 1930 года — в пух[58]. В тот чёрный день он был в жёлтых ботинках, в жёлтых брюках и в жёлтой рубахе. С галстухом-бабочкой.
Конечно, это был суицид революции. Политический