Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О-о-о! — Марго быстро чмокнула его в щеку и устремилась к ограде.
Ее внимание привлекла кобылка ровной дымчатой масти, великолепно сложенная, с тонкими, изящными бабками.
— Вот эта. Можно ее оседлать прямо сейчас?
— Я это предвидел.
Осман-бей сделал знак шоферу, и он достал из машины несколько больших коробок.
— Переоденьтесь вон там. — Он указал на стоящий поодаль дом. — А ее пока оседлают.
Когда Марго вышла, одетая в палевый костюм для верховой езды, лошадь была уже оседлана и дожидалась ее у крыльца. Служитель держал ее под уздцы. Марго, тонкая и стремительная, затянутая в брюки галифе и высокие кожаные сапожки, подбежала к ним и потрепала лошадь по холке.
— Милая моя, красавица, — шептала она, целуя лошадь в трепещущие ноздри.
Будто не бывало всех этих лет. Она снова девочка, беззаботный мотылек, вся жизнь впереди и обещает одни только радости.
Одним махом взлетела она в седло, и они помчались. Куда глаза глядят, не разбирая дороги. Ветер бил в лицо, и ей казалось, что вот сейчас возникнет на горизонте Арарат в фиолетовой дымке, а старый чабан даст холодной воды из ручья и назовет ее «джана».
Он терял ее. С каждым проходящим днем это становилось все очевиднее. Она ускользала, как вода между пальцев, прекрасная и отстраненная, холодноватая, будто чужая, будто вовсе не его возлюбленная, не его жена. Самое ужасное, что ему вроде не в чем было упрекнуть себя. Ему казалось, что он счастливо избежал общего греха, в который впадает большинство мужей, — с годами не стал воспринимать свою жену как данность, как привычный атрибут повседневной жизни, как мебель, удобную и комфортабельную, но мебель.
Но с Марго это было и невозможно. Она была вся как огонек на ветру, трепетная и сияющая, манящая и недосягаемая. Он потянулся, устремился к ней, подумал, что огонек этот всегда будет гореть в его дому. Ан нет, обжегся.
Куда-то подевались их вечера вдвоем, ушли в прошлое, словно и не нужны были никому. Они почти не разговаривали, так, о пустых, незначащих вещах. Он ловил себя на том, что боится задавать ей вопросы, чтобы ненароком не узнать чего-нибудь лишнего. Всю жизнь он считал, что самая страшная правда лучше любой неопределенности. И вот теперь изо всех сил цеплялся за эту самую неопределенность, стремясь продлить ее как можно дольше. И презирал себя за слабость, и давал себе слово сегодня же выяснить все до конца, и опять пасовал.
Что она ответит на прямой вопрос? Разлюбила, прости. И это будет конец. Если это правда, она все равно рано или поздно это скажет. Но он не станет ей помогать.
По вечерам одиночество гнало его из дома. Он бродил допоздна по тускло освещенным улицам, и ночь становилась его товарищем. Она скрывала от него лица случайных встречных, как скрывала и его лицо. Он не хотел никого видеть, не хотел никого знать. Только он и тупая грызущая боль, прочно угнездившаяся под сердцем. Он знал, что Марго ни о чем его не спросит, как он не спросит ее. Между ними словно установился негласный пакт о невмешательстве.
Когда мужчина бросает женщину, она несчастна. Когда женщина бросает мужчину, он к тому же еще и жалок. Басаргин поневоле примерял на себя одежку жалкого брошенного мужа, но она была ему явно не по росту. Пока. Поэтому, должно быть, и не хотелось торопить события.
Однажды он от нечего делать забрел в Большой театр. Давали «Чио-Чио-сан». Место было отличное, в третьем ряду, в проходе. Басаргин устроился поудобнее и, прикрыв глаза, окунулся в волшебный мир Пуччини. Божественные звуки причудливо переплетались, омывали душу светлыми волнами, возрождали к жизни. И тут он услышал голос. Он пел о любви, о вере в счастье, о радости соединения с любимым. Хрустальный, звонкий, какой рождается только в горлышке соловья, он взмывал под самый потолок и оттуда струился на притихший, завороженный зал. Басаргин сидел как околдованный. Трагическая история японки, брошенной ветреным возлюбленным-американцем, сегодня особенно тронула его. Он не замечал ни яркого света, вспыхивающего в антрактах, ни шумного хождения публики. Слезы текли по его щекам, и он не стеснялся их.
В программке стояло: Ксения Гнедич. Это было имя голоса. Басаргин даже толком не разглядел ее, вышел из театра как пьяный и на следующий спектакль сидел на том же месте, уже с цветами.
— Шарлатанка ты, вымогательница. Сколько денег тебе отдала, и все зачем? Чтобы он в другую влюбился?
Вероника металась по комнате, как тигрица, от ярости забыв весь свой страх перед ворожеей. Поминутно натыкалась на какие-то углы, пинала ногами табуретки, смачно, что есть силы, совершенно не чувствуя боли. Праскева тихо сидела на лавке у стола, сложив сухонькие ручки на коленях. Невозмутимая, как идол, только глаза нет-нет, а сверкнут недобро из-под набрякших век.
Веронику словно сам дьявол вел в тот вечер. Она сама не помнила, как очутилась у служебного входа в Большой. Тут, как всегда после спектакля, толпились поклонники, чтобы хоть одним глазком взглянуть на своих кумиров. Когда на ступенях появилась красивая женщина в вечернем платье и меховой накидке, небрежно наброшенной на плечи, началось настоящее столпотворение. К ней бросились за автографами. Сверкая белозубой улыбкой, она подписывала программки, принимала цветы, что-то отвечала на бесчисленные вопросы. Следом за ней, сияя, как новый пятак, вышел Володя Басаргин, весь нагруженный цветами.
Они сели в извозчика и укатили. Вероника только успела заметить, как он целует ей руки. С совершенно идиотским счастливым лицом, как у влюбленного гимназиста. Это лицо стояло сейчас перед ее глазами, и ее колотило от одного воспоминания.
— Молчишь? Конечно! Сказать-то нечего. Давай смотри в свое корыто и соображай, что бы еще мне соврать.
— Никшни, дура. В жабу обращу.
Вероника шлепнулась на лавку, судорожно хватая ртом воздух. Весь ее страх вдруг вернулся. Она зажала коленями руки, чтобы унять дрожь.
— Деньги — что? Деньги — тлен. Сегодня есть, завтра нету, — бормотала ворожея. — О деньгах-то не жалей, лучше вспомни, не попадался ли тебе мужик кривой, не смотрел ли на тебя? Да в глаза, в глаза мне гляди.
Под ее немигающим взглядом Веронике уже стало казаться, что помнит она того мужика и глаз его кривой помнит. Она затрясла головой, мол, было, было.
— Эва как! Он-то нам все и подпортил, знамо дело. Пошел твой сокол по кривой дорожке. Да нам все едино. Она его к тебе и выведет. На вот, выпей. Доброе снадобье.
Она протянула Веронике стакан с изумрудной жидкостью. У той уже зуб на зуб не попадал. Ведь, чего доброго, и вправду превратит в жабу, с нее станется.
— Что это?
— Зелье приворотное. Травы подлунные, да желчь кабана, да толченый жабий камень. Сама выпьешь и ему дашь. Вмиг прибежит, и уж никому не оттащить. Пей!
Вероника, зажмурившись, опрокинула содержимое стакана себе в горло. Скулы свело от едкой, пронизывающей горечи.