Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это уже песня, хоть и очень маленькая.
В песне могут быть такие слова:
Повторять это — и будет весело.
А еще:
Получается «компас булериас», хотя никто не знает, что это.
Еще такие:
Белковый ангел высунул глаз из гитары и помахал плоской фигуркой коня. «Есть два параллельных мира с разными правилами, в обоих можно жить. Здесь ты можешь сходить в магазин, а там — сыграть до ре ми фа соль», — произнес он. Она сделала ход струной, почувствовала дрожь в горле и поняла, что на роду ей написано стать певицей. Шагнула сразу в прошедшее время и увидела, что спит от первого лица.
Крупяные часы
Она засыпала так, будто крупа пересыпалась из банки в банку. Время измерялось этой крупой, и некоторый отрезок был ею отмерен за время перехода из объема в объем.
«В сумерки видна скорость времени. Танец засовывания и танец вынимания равноценны. Зачем мне это? Я должна петь, а мне говорят, что я должна работать. Петь и работать — не одно и то же. Бессмысленно работать художником. Можно любить рисовать, но как можно быть обязанным это делать? Можно любить песню, но нельзя взять ее в рабство. Игра и работа — как тот соловей, что наконец-то запел у меня под окном, когда машины стали реветь немножко потише. Я живу в очень шумном месте, но хорошо, что есть хоть такое. Хотелось бы веселых песен, а получается всё про то же самое». Она лежала в спальном мешке на твердом полу, часы тикали, автомобили и мотоциклы проносились под окном с апокалиптическим шумом. Завтра и вчера были чужими, но постепенно становились близко знакомыми. Быть певицей оказалось тем же, что и быть человеком.
Певица
Она всегда испытывала трепет перед выходом на сцену, ведь человек не живет в таком состоянии. В момент перехода приходилось себя перестраивать, как перед нырком в прорубь или в огонь. Даже тот, кто делал это много раз, всегда волнуется. Всё нарастает — афиши на стенах, оборванные и целые, шум толпы зрителей, автографы, сияние света и микрофон в лицо. Она забывалась лишь когда начинала петь. Она не была просто человеком, когда издавала эти волшебные извилистые звуки. Музыка была огромной силой, превышающей обыденность. Ангелы говорили через ее голос, ей самой хотелось упасть на колени перед великим. То, о чем она спела, больше не являлось мучительной личной тайной или предметом внутренних переживаний. Оно переставало быть частным достоянием и становилось искусством. Это было игрой, лицедейством, театром и путем к освобождению.
Она не играла чувства, а плакала и смеялась по-настоящему. Снаружи все было громко и ярко, изнутри — как черная комната: куда певица заходила и разлеталась на атомы. Потом она снова собиралась из атомов и с трудом возвращалась в обыденность. И вернулась она той же, какой зашла, или другой — было неизвестно. На сцене она сверкала, но самое трудное происходило потом, когда концерт был позади. Ей приходилось переживать состояние человека, который умер и должен опять родиться. Это было трудно и больно, но жить тоже было непросто. Жизнь была счастьем. Концерт — тоже. Искусство обладало свойством радовать даже печалью, слезы становились наслаждением. Не плакать, не умирать, а вырастить из боли великое искусство. Написать песню и остаться в живых. И можно потом смотреть на свои муки уже со стороны, любоваться и думать: «Какая красивая штука получилась!» Но эта красивая штука жила уже по своим законам. Поэтому близкие и не ходили на ее концерты: им страшно было это видеть. Она с ними встречалась в другой жизни, после. А когда было трудно, ей никто не мог помочь. Оставалось только терпеть. Надо было подождать, пока втекает обратно жизнь, и просто знать, что это требует времени. Повседневная жизнь питала ее изнутри — сцена высасывала. Это было как вдох и выдох. На сцене она отдавала себя с наслаждением, но рано или поздно песня заканчивалась. Певица сходила со сцены уставшая и измученная, смывала грим, складывала костюмы. Она нуждалась лишь в том, чтобы ее погладили по голове. Близкие говорили, что на сцене она абсолютно другое существо — с другим лицом, с другой пластикой, а они любили ее домашнюю, обыкновенную. На сцене действовал образ, поклонники хотели быть ближе к Той, но Той не существовало. Та — была эфирная, эфемерная и существовала только в промежутке от зажигания рампы до ее выключения. То, что певица на сцене — живой человек, никому объяснить было невозможно, и она сильно от этого смущалась. Люди считали, что она создана из какого-то другого теста. Фантом певицы был даже более настоящим, чем человек из плоти и крови. Обычная она жила буднями, а на сцене отражался блеск высших сфер. В обычной жизни она не помнила, какая у нее фамилия, да и имя-то не вспоминала. Музыка казалась ей животным — непокорным, могущественным, ласковым и властным. Она любила общаться с нею просто так, без выступлений. Часто ей было все равно, слушает кто-нибудь или нет. Она мечтала о встрече с тем, кто способен любить ее такой, какая есть, кому всё равно, знаменита она или нет.
Ола
Ее звали Ола, она пела о том, чего не видела. Самым интересным оказалось сочинять песни.
Про душу, у которой нет имени, про семиногих ящериц и деревовидные облака. Про фарфоровую девочку и ее собаку, про хищную принцессу Южную с ее карамельными наядами, про мертвую реку и твердую воду, про куколку, становящуюся бабочкой. Она не могла разбивать голосом рюмки, но ее песни были живыми существами. Она кормила их своим голосом и ласкала своими жестами. На сцену под платье она не надевала белья, чтобы лучше чувствовать ветер от зала. Когда она пела, у всех кружилась голова. У некоторых начиналась морская болезнь. Люди плакали и смеялись, а потом смотрели в ее лицо с ужасом и восхищением. Они не понимали, что смотрят на клетку, в которую иногда залетает птица. Глупо любить тарелку только из-за того, что на ней иногда бывает еда.
У нее были родители в провинции, дешевая гитара, немодный родительский чемодан с вещами и записная книжка с телефонами знакомых, приютивших ее в столице. Она была счастлива, пока ее не настигла любовь. Любимого звали Рюрик, он пах кожей и табаком, носил нож за пазухой и всем рассказывал, что вот-вот починит свой мотоцикл. Он влюбился в ее песни, она влюбилась в его самоуверенность, и это было ошибкой их обоих. Он привел ее жить к своей красивой и ядовитой матери, и Ола не сразу поняла, что пропала.
Его мать
— Кто это?
— Это моя любимая женщина.
— Может, у тебя сто любимых женщин? Может, она воровка! — заорала мать и переключила внимание на нее: — Имей в виду, мы тебя не пропишем! Может, вы еще и размножаться надумаете?