Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если вспомнить вал военно-патриотических виршей, захлестнувших печать и салоны в 1914 — первой половине 1915 годов, целые циклы стихов, то патриотических, то философских, то гневно-обличительных, которыми отметился едва ли не каждый из собратьев Гумилёва по перу, этот диссонанс становится еще явственнее.
Сам Николай Степанович в письмах к жене с фронта часто говорит о том, что творить на передовой практически невозможно — нет времени и элементарных условий. Ведь даже записи в свой дневник, легший в основу «Записок кавалериста», Гумилёв часто вносил несколько дней, а то и неделю спустя после описываемых событий, т. к. не редко случались периоды, заполненные беспрерывными разъездами и боями, с короткими паузами на беспокойный сон.
Но основная причина, думаю, не в этом. У Гумилёва не было внутренней необходимости писать о войне много, тем более, писать восторженно и казенно.
Кроме «Наступления», написанного, скорее, по впечатлениям от рассказов участников августовского наступления в Восточную Пруссию, а не основанного на собственном, к тому моменту еще мизерном опыте, во всех остальных военных стихах Николая Степановича отсутствует шаблонный пафос и штампы. А стихотворение «Второй год» показывает, насколько изменилось отношение поэта к войне за два года на передовой.
Николай Степанович пошел на фронт, во-первых, из приверженности, если воспользоваться выражением Куприна, старомодным предрассудкам, то есть, полагал, что это — его долг, а во-вторых, потому что это была очередная поверка себя на прочность, новый этап на пути наибольшего сопротивления. Ведь существовала справка, выданная Гумилёву медицинской комиссией военного присутствия[156] в 1907 году о том, что он «совершенно неспособен» к военной службе. И хоть к началу Первой мировой за его плечами были опасные африканские экспедиции, в которых он уже доказал самому себе и всем, что не слабак и не кабинетный фантазер, но эта справка, разумеется, не была им забыта. Так что, как только представилась возможность, Гумилёв решил доказать, что способен.
Слова про «три заслуги» из письма к Михаилу Лозинскому от 2 января 1915 года цитировались многократно, по делу и без. А вот на начало письма мало кто обращает внимания. К сожалению, письмо Лозинского, на которое отвечает Гумилёв, не сохранилось. Только догадываться можно о его содержании. Но из ответа Николая Степановича явно следует, что Михаил Леонидович позволил себе какую-нибудь восторженно-выспренную характеристику Гумилёва, которая так его задела. Не будем сейчас разбирать самокритику Гумилёва о стихах и его горькие фразы о нежелании слушать его рассказы об Африке. Замечу только, что африканские экспедиции Николай Степанович ставит выше своих военных заслуг, хотя бы потому, что на войне он — один из многих и лишен возможности принимать решения, что для него с его характером было очень непросто, а в Африке он был едва ли не единственным и открывал для России и Европы неизведанную землю, которая оказалась никому не нужна, как новый день, подаренный людям бароном Мюнхгаузеном Григория Горина.
Конечно, в первый период службы в восприятии войны у Гумилёва есть определенный романтизм, вообще ему свойственный, есть жажда скорой победы, триумфального марша по Берлину. Тем не менее, война осознается им, как суровая необходимость и трудная работа. Не даром, он говорит об ассенизации Европы. И уж тем более, нет в его отношении к противнику ни капли пренебрежения, ненависти. Ни йоты шовинизма, чем грешили тогда и пресса, и обыватели.
Для Гумилёва враг был врагом, пока мог оказывать сопротивление. В него стреляли — он стрелял в ответ, на него налетали с саблей — он выхватывал шашку, от них уходили — он шел в разведку, чтобы выяснить местоположение неприятеля. Но Николай Степанович уважал врага и считал, что это правильно. В принципе, он абсолютно прав — унижая противника, ты унижаешь себя. И Гумилёв — человек чести — прекрасно это знал. Более того, для него, в отличие от многих, враг не был a priopi порочным, злым, способным на всякие зверства. Когда его спрашивали, видел ли он зверства немцев, Гумилёв отвечал: «только в гимназии», имея в виду своего учителя немецкого языка Фидлера, немца по крови.
Это рыцарское отношение к врагу, уверенность, что и на войне есть правила, есть место чести и милосердию, сегодня, после всех ужасов Второй мировой, когда люди в буквальном смысле теряли человеческий облик и доходили до немыслимых пределов кровожадности и подлости, кажется очень наивным. Да и на фронтах Первой мировой, конечно, не все было так красиво и благородно.
Но в данном случае важно именно личное понимание войны Гумилёвым. Если бы в его представлении война не была делом тяжелым, горьким, но благородным и чистым, он никогда бы не пошел на фронт, равно, как если бы думал, что ему придется хоть как-то запятнать себя.
Но Николай Степанович был уверен, что делает благородное нужное дело, и делал его честно, как и все в жизни. И писал о нем честно, выдавая читателю лишь те векселя, по которым мог расплатиться лично. Поэтому он и не позволяет себе в военных стихах говорить от имени страны, народа, еще кого-то, что-то предрекать, кого-то обличать или прославлять. Он говорит за себя, рассказывает о том, что пережил, видел, прочувствовал сам. Именно поэтому военные стихи Гумилёва настолько отличаются от стихов его собратьев, всех кабинетных размышлений, восторженных или гневно-обличительных строк. И поэтому же Гумилёв не писал о войне специально. Он жил на ней, работал, а при первой же возможности занимался тем, что любил более всего на свете — творчеством.
Когда читаешь его «Колчан», в котором военные стихи рассыпаны, как жемчужины, среди других — из довоенной жизни, африканских экспедиций, и вспоминаешь, что книга была издана в 1916 году, в разгар войны, еще яснее понимаешь это поразительное отношение к повседневности войны, в котором опять проявляется свойство Гумилёва не вступать в перебранки с историей и не жаловаться, а спокойно и смело принимать действительность во всех ее появлениях.
То, что к 1917 году отношение Гумилёва к войне претерпело значительные изменения — факт. Былое воодушевление сменилось привычкой, превращавшей военную романтику в рутину, и, конечно же, разочарованием, потому что наши краткие спорадические успехи сменялись поражениями и отступлениями, а так называемая позиционная война выражалась для нижних чинов и младших офицеров в бесконечном сидении в окопах, перестрелках, неделях бездействия и выполнении всякой скучной и нудной работы, вроде заготовки фуража.
Ну и просчетов командования «тупых приказов» мог не видеть и не замечать действительно только слепой. Гумилёв же не был ни слепым,