Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всего лишь снег, царапающий стекло. Кажется, будто кто-то невидимой рукой стирает белые надписи с грифельной доски. Сегодня я вышла без шарфа, чтобы провести оральную гимнастику во втором классе, и, видимо, застудила горло. Никак не могу согреться…
Приступ кашля. Такой сильный, что потемнело в глазах. Порывшись в ридикюле, я достала носовой платок (к нему прицепился циркуль, который пришлось отцепить на ощупь). Кашляя в платок, я кажется, разобрала среди хрипов отдельные слова: «Прости. Прости».
Ума не приложу, перед кем я должна извиняться. Должно быть, это призраки.
После я свернула влажный платок, зажала его в ладонях, а ладони стиснула коленями. Накатила слабость. Шум снегопада за окном проник в голову. Я открыла рот на случай, если кому-то из призраков есть что сказать. «Посмотри вниз», – сказал Корнелиус. Голос его звучал недобро. Я опустила голову и разомкнула ладони; платок мягко раскрылся, как старая зачитанная книга.
Красота!
Краснота.
Он был красным. Кровавое пятно отпечаталось на противоположной от сгиба стороне: два крыла, алая танагра [25], распростертая на снегу.
Я испытала смутное удовлетворение, будто нашла наконец решение давней проблемы. Пятно появилось не просто так: это было послание, написанное чернилами моего тела. В чем крылся его смысл, говорить не буду, хотя, вероятно, вы и сами догадываетесь.
Как же холодно. Кларенс принес еще угля и разворошил головешки в печи. К сожалению, вслед за ним в комнату проник холодный сквозняк, и это свело на нет все его усилия.
Кстати, я нигде не могу найти свою кроличью лапку. На ее обычном месте – прямо передо мной на столе – сейчас засыхает кровь на платке. Я не могу отвести от него глаз. Вкус во рту привязывает меня к этому пятну. Если бы я окунула перо в рот, как в чернильницу…
Но на сегодня хватит.
С уважением,
Директриса Специальной школы,
и так далее, и так далее.
P. S. Прошу прощения за пятна на бумаге. Это всего лишь кровь. Кто-кто, а вы должны знать о ней все.
Я никогда не видела, чтобы люди выглядели так, как выглядела она, вернувшись домой. Она была мертва, разумеется. Я это сразу поняла. На своем веку я видела немало мертвых кроликов и со смертью была хорошо знакома. Но мои кролики даже после смерти оставались похожими на себя, а вот мать больше напоминала пейзаж или кучу мусора. На ум пришли деревья, которые при определенном освещении становятся похожи на скрюченные человеческие фигуры; облака, в которых, если приглядеться, можно увидеть смеющиеся лица; грибы, в странной форме которых можно разглядеть носы, щеки и уши. Как в дереве, облаке и грибе, в матери угадывались знакомые черты; но если они и убеждали глаз, то не убеждали ту часть моего существа, которую я по старинке называю сердцем.
Она выглядела странно не потому, что ее лицо – если можно назвать это лицом – было синевато-серым и покрытым множеством порезов вокруг рта. Настоящее лицо моей матери тоже могло быть синевато-серым, подумала я, но я все равно узнала бы его. Я бы не смогла смотреть на него, как смотрела на это лицо, напоминавшее мешок дохлых белок, коровью лепешку, жаркое, булькающее на сковороде. Раньше я никогда толком не смотрела ей в лицо, так как взгляду не за что было зацепиться; оно всегда ускользало, как рыба, плывущая вверх по течению, уплывало, прежде чем я решалась на него взглянуть, и оказывалось передо мной внезапно. Мать поворачивалась и здоровалась со мной, будто находилась здесь все время, а опоздавшей была я. Она открывала меня, как дверь в свою комнату.
Никто не мог бы упрекнуть меня в том, что я не понимала, что мать умерла. Она лежала в открытом гробу. Не была я и гробовщиком, который привел ее в порядок, отогнал мух и прошептал: «тихо, она спит». Я знала, что мама не спит. Ее там вообще не было. Они заменили ее этой вещью.
Вещь не была моей матерью. Но я решила, что она, возможно, знает, куда ушла моя мать. Я придвинула стул к гробу, который поставили на низкий столик в гостиной, и задала этот вопрос.
Где был мой отец? Не помню, чтобы он при этом присутствовал. Наверное, он остался наверху и стонал: «Беа, Беа», запоздало сокрушался, как всегда. Может быть, терзал подушку. Перья летели с потолка и опускались на его безутешную голову, мягко касаясь ее, как исцеляющие ангельские поцелуи. Почему-то меня ни капли не удивило, что меня оставили одну с трупом матери, предоставив полную свободу для экспериментов.
Я не плакала и не умоляла, как сделал бы обычный ребенок, а принялась монотонным голосом допрашивать самозванку. Я говорила быстро и без своих обычных уловок, а, напротив, стремясь произносить больше звуков, которые давались мне труднее всего: прежде всего «с», затем «д», «б» и «м». Мне хотелось заикаться так же сильно, как заикалась я, когда говорила в тот раз с Зайцелотом. Я надеялась вернуть мать, как вернула тогда кролика: хотя бы ненадолго, чтобы та успела мне что-то сказать. Что именно, я не знала. Может быть, «прощай». Как ни банально это звучит, всем нужно, чтобы с ними попрощались.
Но нет, я не стану оговаривать себя ради циничной саркастической шутки. Я не знаю, чего хотела на самом деле. Но подобно двери, через которую мать, вероятно, только что прошла, после ее смерти во мне открылось неудовлетворенное любопытство. «Где ты? – хотелось спросить мне. – Чем ты стала теперь? Как мне вести себя с тобой? Тебе что-то нужно? Чем я могу помочь?»
Чем мы обязаны мертвым? Я так и не нашла удовлетворительного ответа на этот вопрос. Однако пустота, образовавшаяся во мне со смертью матери, по-прежнему чего-то требует, хотя в ней нет никого, кто принял бы мои подношения, и никого, кто сказал бы мне: ты сделала все, что могла.
Всю ночь я заикалась, и время заикалось со мной. Я оттаскивала время назад, оно отскакивало вперед, но я упорно тащила его назад, все дальше и дальше. С первым светом голубой зари ее рот перенесся во вчерашний день. Он озарился теплым светом, блеснувшим на поверхности зуба. Солнечным, а может электрическим, как на отцовской фабрике. Но она попрежнему молчала.
Мне вдруг надоели эти игры, и я резко выпрямилась, почувствовав себя внезапно взрослой. Ощущение, что я перестала быть ребенком, сомкнулось вокруг меня твердой коркой. Я уронила внезапно ослабевшие руки, потому что услышала звук. Самый обычный звук: кашель. Но изо рта этой неподвижной массы услышать его было страшно.
Я склонилась над ее сухими неподвижными губами.
– Харвуд, – произнесла мать.