Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты делаешь? — прошептала она торопливо. — Сомни, сомни, пока не увидели!
Он вылепил быка, как живого. Cделал ему тело, и ноги с копытами, и даже хвост.
— Мой бык плох? — спросил Мараму.
— Очень плох! Ты оскорбишь Великого Гончара, и за это накажут. Лепи, как все!
Качая головой, он смял быка, поглядел на полку, на то, что держала Нуру, и, отщипнув от глины кусок, принялся катать в ладонях шар.
— Ты бывал в храме Пчелы? — спросила Нуру, глядя на подвески на груди гадальщика. — Что за обет ты дал?
— Обет? Я ничего не давал, — ответил Мараму, делая из шара круг, и принялся за рога.
— Вот, — указала она пальцем, — у тебя пчела, обожжённая в печи.
— А, это. Обменялся с другом. На память.
— Когда приносят обет, свой долг не отдают другому! Ты должен исполнить его сам, а исполнив, разбить подвеску. Может, твой друг умирал и завещал долг тебе?
— Нет, — ответил Мараму. — Это не долг. Мы обменялись на память.
— Этим не меняются на память! Меняются, когда мужчина берёт девушку в жёны.
Гадальщик забыл о своём быке, и, хмурясь, посмотрел на Нуру.
— Как это делается? — спросил он. — Расскажи.
— Двое лепят фигурки. Их запекают. Каждый берёт свою, и меняются — вот и всё. Потом идут домой, зовут гостей, устраивают пир и веселье, и дом с той поры у них общий.
— Люди меняются на память?
— Никто не меняется на память! К чему? Память с нами и так. Выходит, у тебя есть жена?
Мараму рассмотрел свою пчелу, будто видел впервые, и спросил, держа её в пальцах:
— Если разобью, то женщина больше не будет мне женой?
— Будет, — сказала Нуру. — Но если она разобьёт свою, ты можешь пойти в храм и вылепить для неё новую подвеску, а можешь взять другую жену, а старую прогнать. Никто не упрекнёт, раз она не бережлива. Так у тебя есть жена! Я и не думала.
— И я не думал, — ответил гадальщик хмуро, и, потеснив людей, положил на полку смятый глиняный ком. — Подожду снаружи. Мне не нравятся ваши храмы.
Нуру примостила своего быка рядом, так и не придумав, что загадать — жаль, медь уплачена! — и поспешила за Мараму.
— Кто твоя жена? — принялась она расспрашивать. — Где ты её оставил? Разве ты не скучаешь по ней?
Нуру взяла гадальщика под руку. Пакари выглянул из сумки, где прятался от людей, и снова укрылся, ведь и двор был полон. Люди приходили, уходили, а землю устилали циновки, где лежали и сидели больные. Здесь трудились целители, клали сырую глину на лбы, на руки и ноги, на животы и спины.
— Как зовут твою жену? — спросила Нуру опять, не отпуская локтя Мараму, чтобы их не разлучили в толпе. — И ведь ты сам просился в храм! Расскажи, кто она.
— О моя названая сестра, — сказал гадальщик, склоняясь к ней. — Ты слишком любопытна. Я тоже слишком любопытен. Рассматриваю ваши города и храмы, знакомлюсь с обычаями. Ты не смеёшься надо мной? Обменяться значит дать друг другу обещание? Больше, чем дружба?
Обычно Мараму улыбался, как улыбаются те, кому открыто больше прочих. Нуру привыкла видеть его таким, но теперь гадальщик был растерян. Он моргал, как обманутый ребёнок, и всё сжимал грубо слепленную пчелу.
— Я не смеюсь, а вот другая, видно, посмеялась, — с жалостью сказала Нуру. — Как вернёшься к ней, забери подвеску да разбей!
— Я не вернусь. У нас был общий дом, но когда мы пошли в храм, я знал уже, что не вернусь, и сказал ей. Зачем она сделала так?
— Ясно, зачем! Стать женой музыканта — большая удача, даже такого, как ты!
Нуру сказала — и осеклась, а Мараму убрал её руку со своего локтя.
— Такого, как я? — спросил он. — Такого, у которого нет камбы? Или такого, за которым беда идёт по следу? Или такого, который прячет отметины на лице?
— Всё вместе, — ответила Нуру. Что ей было терять? — Если только она знала.
— Она спасла мне жизнь. Научила говорить по-вашему, и научила, как спрятать волосы и лицо. Она знала.
— Что ж, значит, сочла, что ты принадлежишь ей! Только куда смотрели мужчины из её семьи, как позволили ей решать самой?
Гадальщик сделал вид, что не расслышал вопроса. Он отвязал быка, подле которого уже стояли зеваки, и был так хмур, что люди не осмелились расспрашивать.
— Дивный бык-то, чёрный, — робко пробормотал сухой старик с натруженными красными руками, выдававшими в нём красильщика. — А рога какие! Не видал я таких.
Он посматривал в сторону и говорил будто сам с собой, но, видно, ждал, что Мараму ответит, и завяжется беседа. Но гадальщик, не проронив ни слова, пошёл прочь, и Нуру заспешила за ним.
— Великий Гончар опять сердит, — сказала она. — Слепил кого-то негодного. Видишь, забросил работу — наверное, будет размачивать.
Мараму поднял глаза к небу, тёмному, низкому, где Великий Гончар ворочал тяжёлые комья глины, перемешивал, но работать не спешил. Он и печь растопил еле-еле. Сыростью тянуло и от неба, и от реки.
— Скоро настанет пора туманов, — продолжила Нуру. — Они поползут над землёй и поднимутся до самого неба. Тогда и сам Великий Гончар не видит, что лепит! В эту пору он часто льёт воду.
Гадальщик ничего не сказал. Он шёл с быком в поводу, выбирая путь меж людей и телег. Впереди дорога сужалась, по бокам её тянулись дома, крытые стриженым тростником, и у них выгружали тюки. Люди кричали, махали руками. Телеги хотели разъехаться, но ни один возница не уступал другому.
— Мама говорит, когда Великий Гончар слепил меня, то опускал, держа за язык, — с досадой сказала Нуру. — Теперь язык мне мешает. Я часто говорю, а после думаю, что стоило промолчать!
— Что ж, ты хотя бы честна, — ответил Мараму и улыбнулся едва заметно. — Идём другим путём, обойдём.
Они свернули в сторону. По правую руку лежала река, усталая Роа, тянулись причалы, а у них дремали лодки и плоты. И здесь шла работа: таскали грузы, растягивали сети для просушки, коптили рыбу.
— У меня был один друг, — сказала Нуру, — и он всегда молчал. С ним я приучилась говорить всё, что придёт в голову — он не возражал. Мне нравилось, что с ним легко, и казалось, он один понимает меня. А теперь я думаю, может, он едва терпел, только не мог сказать…
— Всего один друг?
— А где взять других? Приходилось работать! Может, перекинешься словом с соседками или сыграешь в камешки