Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если узнают, — согласился гадальщик, — пожалуй.
— А если узнает городской глава, тебе отрубят руку, и тому, кто увёл быка, тоже!.. Слышал ты о Чёрной Кифо, ведьме, у которой на шее висит ожерелье из отрубленных рук? У Чёрной Кифо в каждой руке по младенцу. Ночами она ходит и собирает руки воров, чтобы её дети могли забавляться, и они грызут мёртвую плоть, а если им придётся по вкусу, Чёрная Кифо отыщет вора, и они его пожрут!
— Младенцы? Я не боялся бы их.
— Это не обычные дети, а ведьмины отродья. Их зубы остры, как клыки раранги, диких псов, а глаза красны!..
Нуру примолкла, качая головой, и добавила печально:
— Про глаза я придумала сама. Пугала брата. Он крал на рынке, тащил, что плохо лежит — так, немного, только жёлтый плод или горсть сладких бобов, но я боялась, он не перестанет, и однажды его не пожалеют. И я всё говорила ему о Чёрной Кифо, и говорила, пока он не отучился красть, но теперь он боится ночи, и ему снятся дурные сны. Моя вина! Конечно, он никому не признается, он ведь мужчина, он не жаловался и мне, но я знала: ему спокойнее, если я рядом, когда темно. Как он теперь?..
— Хочешь, я погадаю. Не сейчас, позже.
— Толку в твоих гаданиях? Их можно понять так, а можно иначе — как хочешь, так и понимай! Нет, я спасу друга, а тогда вернусь за братом и мамой.
— Ты говорила, у тебя нет дома.
— Теперь нет, — сказала Нуру.
Больше она ничего не смогла сказать.
Взявшись за краешек ткани, которой покрыла голову, она промокнула щёки быстро и незаметно, будто Мараму мог увидеть. Затем Нуру подняла глаза к небу — верный способ унять слёзы. Одинокая птица кружила там, в вышине, к ней поднялась вторая, и обе исчезли.
В час, когда печь раскалила пески, вдалеке показался дом быков и телег. Квадратный, с внутренним двором, с небольшими дырами окон, он был так похож на дом забав, что Нуру испугалась. Подумала, это виденье из тех, что подстерегают уставших путников в жарком мареве, но после вспомнила, как проезжала тут с Шабой.
— Заедем, — сказал гадальщик. — Кимья устал.
Они ехали по пустоши и теперь глядели на дорогу с невысокого уступа. Чуть поодаль он впадал в дорогу, обнажив полосатый бок. Рыжие земляные волны текли, выглаженные ветром, наползали белой пеной на розовый и жёлтый берег, а дальше, среди бугров и мелких камней, торчали жидкие кустарники и пучки трав, ещё зелёных и уже седых. Дорога лежала светлой полосой, и пыль от колёс и копыт поднималась над ней.
Путников было немного, не тот час. Все спешили укрыться, переждать жару в комнатах, набрать воды из колодца во дворе. Чьи-то быки паслись в стороне, объедая траву — у стен её не осталось.
В домах быков и телег, что вдали от поселений, нет хозяев, лишь гости заезжают на время. В пору ветров пережидают бури, в пору жарких дней и холодных ночей прячутся от зноя, чтобы пуститься в путь, когда Великий Гончар закончит дневные труды. Нуру почти не боялась, что встретит того, кто может её узнать.
Мужчины, сидевшие в тени двора, примолкли, глядя на быка, непохожего на их быков, и на Мараму, непохожего на них самих, с его узорами на лице, выведенными белой краской, с кольцами, подвесками и браслетами. Кто-то заметил пакари, глядящего из сумки.
— А, музыкант, — сказал человек, будто это всё объясняло, и другие повторили тоже, кивая:
— А, музыкант. Что ж у тебя ещё нет камбы?
— Так вышло, — ответил Мараму.
Он улыбался, держа быка в поводу, и молчал, а на просьбу сыграть развёл руками — не взял вайату в дорогу.
— Да что ж ты, — сказал один из мужчин в сердцах. — Ни вайаты, ни камбы! Великий Гончар послал дар, чтобы через тебя говорить с людьми, а ты — нельзя же так!
— Великому Гончару это не понравится, — кивнул его сосед.
Он размешивал тесто в плоском тазу, а рядом догорал костёр — собирались печь лепёшки. Нуру посмотрела — вспомнить бы, когда ела! — и Мараму проследил за её взглядом.
— Я спою, — сказал он и передал ей повод. — Мой отец был из мореходов, и я спою вам песню далёких берегов.
Привязывая быка к перекладине в отдельном стойле, Нуру слышала, как Мараму запел без слов. Длинная, тягучая песня — как могла она быть песней далёких берегов? Мараму пел, и сел, и хлопал себя по бёдрам, и Нуру слышала зной, что колеблет воздух и землю, сонный зной, что опускается, и всё затихает. Тот зной, что хорош, когда укрываешься в прохладной тени — и песня была о тех, кто укрылся в прохладной тени, когда пришёл зной.
Быки в открытых стойлах притихли. Они беспокоились, чуя друг друга — не слишком, уже привычные к подобным встречам, — но теперь умолкли совсем. Казалось, и жвачку жевать перестали. Только пакари, выбравшись из сумки, пошёл к людям, принюхался, и, не смущаясь ничем, потянулся к тесту. Ему бросили жёлтый плод, и пакари прижал его лапой.
Нуру застыла, не зная, куда идти, но Мараму, не прерывая песни, указал ей рукой на место подле себя. Она подошла и села.
Песня закончилась, и пошли разговоры. Певцу поднесли воды, принялись расспрашивать, откуда он и как вышло, что отец его был мореходом. Мараму повторил историю о доме забав. Нуру знала теперь, что это ложь, но в чём правда?
— А, мать была девкой? — спросил один из мужчин, вглядываясь в их лица. — То-то вы с сестрой не похожи! Жадная, видно, девка была, с вами ничем не делилась, пришлось вам брать от отцов!
Неужто гадальщик приплыл по морю, явился с дальних берегов? Но ведь там говорят иначе. Мореходы знали язык Сайриланги, чтобы торговать и объясняться, но между собой вели иные беседы, и слова их были грубы, точно обтёсаны. Если б язык был водой, на Сайриланге он стал бы плавной, текучей, ленивой водой. А у тех — обрывистый поток, что скачет меж камней. Достаточно помнить, что Сайрилангу они превратили в Сьёрлиг!
Костёр догорел, и в песке под углями испекли лепёшки, и Нуру не ела вкуснее этих лепёшек. Пакари тоже выпросил кусок, тычась в людей мордой, измазанной мякотью плода, и царапая когтями.
Люди разошлись, прихватив с повозок циновки, а кто и подушки, чтобы отдохнуть в пустых комнатах, а в сумерках двинуться в