Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе эта книга понравилась, правда? — с надеждой спросила мадемуазель Гофельд.
— Мне и одного названия хватит, — насмешливо сообщил Ольге Володя.
— «Брат, который умер», — сквозь стиснутые зубы произнесла Ольга. — Казнь в трех томах, сочинение Ольги Владимировны.
— Извини, — сказал Володя, — но твой выбор не вполне…
Отец, прибегнув к испытанной временем методе, затеял бросаться в Ольгу через стол катышками хлеба, надеясь рассмешить девушку, однако на сей раз добиться этого не смог. Ольга, залившись слезами гнева, вскочила на ноги.
— Ненавижу тебя! — крикнула она. — И всех в этой жестокой семье ненавижу! Чтоб вам всем пусто было!
Она зарыдала, бросила на стол салфетку и выбежала из столовой.
Беличьи глаза сидевшей напротив меня Светланы не отрывались от моих в течение нескольких секунд, пока за столом нарастал («Ольга, милая!» — громогласно окликнул ее отец) и понемногу стихал (мама и мадемуазель Гофельд, извинившись перед нами, торопливо последовали за Ольгой) шум. Не знаю, какую, в точности, мысль хотела внушить мне Светлана, но я прочитал в ее взгляде тревогу, неодобрение, чувство, что подтвердились худшие ее, не выговоренные страхи, касавшиеся Володи и его фантастического семейства.
Никто из нас не мог знать, что это последний наш совместный вечер.
На следующий день я заспался до позднего утра, потом почитал «Splendeurs et Misères des Courtisanes»[68]— роман нравился мне, хоть мой брат и считал, что это никакая не литература, а лишь неуклюжая попытка нарисовать картину общества. А вечером отправился в клуб «Адонис». Настроение там стояло необычайно праздничное. Центром внимания был коренастый, одетый по моде господин средних лет с огромными моржовыми усами из тех, что были популярны у определенного поколения немцев. По сторонам от него за длинным столом сидели, словно телохранители, двое мускулистых молодых мужчин — коротко остриженный блондин и брюнет, — оба выглядели так, точно пришли в клуб прямо с боксерского ринга. А за спиной усача возвышался женоподобный юноша, чьи длинные костлявые руки то и дело вспархивали, превосходя живостью даже его темные и тоже длинные ресницы.
— Иди к папе.
Усач похлопал себя по коленке, и юноша послушно переместился на нее. Среди сидевших за длинным столом людей я увидел Бруно, с которым познакомился здесь, в клубе, и уже несколько раз по-приятельски беседовал; он тоже заметил меня и помахал рукой, предлагая присоединиться к его компании.
Я спросил у него, что тут нынче празднуют.
— О, вы не знаете? Двадцать пятую годовщину «Научного гуманитарного комитета». Доктора Хиршфельда, — он указал на усатого почетного гостя, — сейчас по всей стране чествуют. В последние дни он в городе нарасхват.
Я сокрушенно исповедался в полном неведении касательно комитета и его трудов, напомнив Бруно, что в Берлине бываю редко.
— И все же знать о нас стоит. Мы боремся за отмену сто семьдесят пятой статьи[69].
Я вежливо поинтересовался, что это за статья.
— О Боже, — сказал он. — Вы и вправду не здешний. Доктор Хиршфельд — великий борец за права человека. Нашу петицию подписали очень известные люди. Томас Манн, Герман Гессе, Андре Жид, Альберт Эйнштейн. Ветер истории дует в наши паруса, мы можем гордиться, что Германия оказалась — в том, что касается сексуальной свободы человека, — самой передовой из всех стран. Нас ожидает самое что ни на есть светлое будущее!
На другом конце стола заговорил, витиевато и пылко, сам Хиршфельд — и говорил довольно долго. Я не могу воспроизвести здесь все им сказанное, но помню, что закончил он, с решительностью генерала заявив своим хрипловатым, приятным баритоном: «Мы — граждане не страны, но мира, непобедимая армия любовников, о которой писал Платон[70]. Какое прекрасное завтра ожидает нас, mein Kinder[71]. Ничто — ничто! — не сможет встать между нами и предначертанной нам судьбой!»
Я волей-неволей сопоставлял его слова со вчерашним меланхолическим прогнозом моего отца, касавшимся дальнейшей судьбы нашей эмиграции. И погадал, известен ли отцу доктор Хиршфельд. Надо будет, сказал я себе, при первой же возможности спросить его об этом. И может быть, мой вопрос предоставит нам шанс поговорить о тех сторонах моей жизни, на которые отец, похоже, решил махнуть рукой.
Подобно тому, как спор о политике в доме Набоковых сменился шутливой игрой, веселье, царившее в клубе «Адонис», стало по окончании речи доктора всеобщим. Маленький оркестрик принялся с пыхтением и хрипом прокладывать себе путь через польку. Неужели немцы так до сих пор ничего и не слышали о джазе? Начались танцы. Я завел разговор с кудрявым портным; он с гордостью рассказал мне о своей специальности — переделке военных мундиров в вечерние костюмы. Когда он принялся поносить наводнивших город русских, сбивающих честные немецкие цены, я ощутил облегчение от того, что способен сходить за англичанина. Не обладай он столь привлекательно вздернутым носом, я бы, наверное, встал и ушел. Однако нос мне нравился, как и отчасти юмористическое выражение голубых глаз портного, и я решил поцеловать этого молодого человека, прежде чем мне придется уйти домой.
Он пожелал познакомить меня со своим побывавшим в Англии приятелем. Пришлось мне сидеть, потея, за липким от пролитого пива столиком и слушать нелепую историю, в которой фигурировали королева Виктория, принц Альберт и египетская мумия. Портной — по-моему, его звали Максимилианом — с большим удовольствием тискал здоровенной лапой мое бедро. В общем было довольно весело, несмотря даже на то, что мне не нравился запах пива, сигарный дым и именуемое «полькой» музыкальное слабоумие. Я наблюдал за тем, как доктор Хиршфельд церемонно расхаживает по залу, время от времени останавливаясь, чтобы принять поздравления доброжелателей.
— Тетушка Магнезия в своей стихии, — с манерной медлительностью сообщил, взглянув в его сторону, знаток Англии.
— Ой, ну зачем же так грубо, — сказал Максимилиан. И, повернувшись ко мне, пояснил: — Не все признают важность деятельности профессора. Некоторые мелочные люди просто-напросто завидуют ему.
— С чего бы это я стал завидовать превозносящему себя самого старому пассивному педерасту, который злоупотребляет привилегиями врача для того, чтобы затаскивать в свою постель безмозглых молодых бандитов? Стыд и срам.
— Боже мой, какими мы стали, возвратившись из Лондона, высоконравственными. Неужели тамошние туманы настолько густы, что в них можно потерять половой инстинкт?