Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комако подумала, что сейчас не время для таких развлечений. Уже прошла почти половина третьего акта, и если рабочие сцены их увидят, то обругают или, еще хуже, поколотят. Она хорошо знала привычки и нрав служителей театра, так же как другие девочки знают каллиграфию и этикет. Но все равно с тихим щелчком отодвинула ширму и в тапочках прокралась к расположенному за канатами и шкивами откидному люку, а ее тонкая, как струйка дыма, младшая сестренка поднялась с татами и последовала за ней.
Никто их не заметил. Темнота под сценой была знойной и неподвижной. Комако подождала, пока сестра спустится за ней в подпол, а потом повернулась и потянула за плетеный шнур люка, чтобы закрыть его. Сквозь щели доносились похожие на пение призрака звуки кабуки[1]. Оранжевый свет сцены полосами падал на обмотанные лентами руки и лицо девочек. Зашуршало волочащееся по пыли оби[2] сестры.
– Тэси, – обернулась Комако. – Тебе нужно отдохнуть?
Но упрямая пятилетняя девочка только нахмурила свое бледное личико и поползла дальше.
Далеко в задней части подпола среди груд реквизита и старых масок они нашли картонную коробку, наполненную шелковистой серой пылью, тщательно собранной Комако. Она вытянула перед собой руки с потрескавшейся и покрасневшей кожей.
Рядом лежало старое зеркало, которое она положила поближе. Дымящейся кучкой девочка медленно высыпала на его гладкую поверхность пыль. Закрыв глаза, она дождалась наступления тишины. По ее груди струйками стекал пот. Прохладная на ощупь пыль стала еще холодней. По ладоням девочки тоже пробежал холодок, да так резко, что она прикусила губу от неожиданности. Затем в них вспыхнула боль, пробирающаяся в кости запястий и локти. Комако медленно повернула руки, и пыль следом медленно повернулась на темном зеркале и пошла рябью; их с сестрой отражения задрожали и растворились в клубящихся песчинках. Комако уже не чувствовала рук. Холод пробирал ее насквозь. Открыв глаза, она стала медленно водить пальцами в воздухе, словно лепила из него какую-то фигуру, а пыль на зеркале повторяла ее движения, собираясь в маленький, похожий на куклу силуэт. Встав во весь рост, кукла кивнула Тэси своей маленькой головкой, и малышка тихо захихикала.
– Пусть потанцует, Ко, – прошептала сестра.
Шевеля пальцами, словно кукловод, Комако заставила маленькое создание из пыли танцевать на зеркале; руки оно скромно прижимало друг к другу, а ногами переступало, сгибая их в идеальной имитации походки принцессы, как ее изображали актеры кабуки.
Слышное в темноте дыхание малышки участилось, и Комако обернулась. Темные глаза Тэси расширились, губы покраснели.
– Тэси? – обеспокоенно прошептала Комако, смахивая с висков прилипшие влажные волосы.
Пыль закружилась и снова сложилась в неподвижную мягкую кучку. Руки Комако запульсировали.
– Вернемся наверх. Тебе нужно отдохнуть.
Маленькая сестренка ковыляла, слегка пошатывалась, как будто могла упасть в любой момент. Ее бледная кожа почти светилась в темноте.
– Ох, как же холодно, Ко, – бормотала она. – Почему так холодно?
«Гэкидзе маусу» – так называли двух сестер. «Театральные мышки». Театр Итимура-дза, пылавший огненными фонарями, простоял в многолюдном районе Асакуса Сарувака-те почти двадцать лет и славился своими представлениями на весь Токио. Живущие там девочки присматривали за реквизитом, запирали двери, тушили жаровни и свечи. В 1858 году старое здание театра сгорело дотла – в городе из дерева и бумаги ужас пожара был реален, как никогда. После ухода со сцены старого мастера, хозяина театра, его сын Кикуносукэ продолжал содержать девочек. Они не получали платы за свою помощь, но им разрешалось доедать то, что оставалось от приема пищи актеров: шарики сладкого риса, полмиски бульона, в удачные вечера пару жареных гёдза. Холодным утром они, прижимаясь друг к другу, обычно грелись возле жаровни, пока дождь моросил по витринам соседних лавочек. Вокруг скрипел пустой театр, и они воображали, что, кроме них, на всем белом свете нет ни души. Чувство оторванности от мира не покидало и днем, ибо их круглые глаза и бледная кожа всегда выделяли их из толпы. Они были хафу, полукровки, и им нигде не было места. Они не осмеливались заходить в соседние переулки из страха перед уличными мальчишками, которые забрасывали их камнями. Да, они рано познали жестокость мира и поняли, что справедливость существует только на сцене. Их отец уплыл в свою страну далеко на запад, когда Тэси была еще в животе у матери, а когда несчастная женщина не смогла найти работу, она в отчаянии привязала Тэси к спине, взяла Комако за руку и отправилась с ними в Токио, питаясь по пути подаянием. Самое раннее воспоминание Комако было о том, как она под дождем проходит через ворота большого города.
Мать их была дочерью бедного каллиграфа, давно покоящегося в могиле, и скончалась от лихорадки в богадельне всего лишь через два года после рождения Тэси. Комако мало что помнила о ней. Мягкие волосы, отражающие пламя свечи. Грусть в глазах. Истории, которые она рассказывала по вечерам: о ёкаях и мире духов, о высоком отце девочек, бородатом, рыжеволосом и похожем на дракона. Воспоминания со временем угасали. Комако уже не знала, что из того, что она помнила, было правдой. Но она рассказывала Тэси, что мама укладывала ее на ночь в огромный деревянный башмак и пела ей, своему маленькому сверчку, песенки, а потом она, Комако, склонялась над освещенным лунным светом лицом сестры, чтобы подсмотреть снившиеся ей сны. Иногда Комако рассказывала, как в пять лет она сама день за днем таскала Тэси по дождливым улицам и пробиралась в театр, чтобы переждать жару, и там, скрючившись на задних рядах, слушала представления, засовывая ей палец в рот, чтобы та не кричала. Когда их поймал подметавший зал уборщик, она, прижав к себе Тэси, пинала его ногами что было сил, но он все равно утащил их за кулисы. Там неподвижно сидел старый хозяин в белом гриме и спокойно смотрел на них. Смотрел и ни о чем не спрашивал. Он уже снял парик, и вокруг него складками лежал халат; выглядел он как настоящий демон, и Комако пришла в ужас. Наконец хозяин театра заворчал, разгладил бакенбарды и глубоким голосом произнес:
– Так это твой братик, мышка?
– Сестренка, – прошептала Комако, прижимая к себе Тэси покрепче.
– Хм, – протянул он и перевел взгляд на уборщика, стоявшего на коленях у ширмы. – В здешних стенах давно водятся мыши. Не думаю, что нас так уж отяготят еще два маленьких мышонка.
– Об этом нельзя говорить никому и никогда, – повторяла она своей младшей сестре. – О том, что я умею. Никогда.
– Но что, если это поможет людям? Вдруг случится пожар, и ты сможешь кого-то спасти?
– Как я смогу кого-то спасти?
– Потушишь огонь. С помощью пыли.
Комако решительно покачала головой:
– Так это не работает, Тэси. И они не поймут. Только сильнее испугаются.
Она говорила так отчасти потому, что боялась сама. Девочка казалась себе какой-то неправильной. Это пугало ее с самых ранних лет, и она боялась далекой дверки в своем сознании – дверки, ведущей во тьму. Так она себе и представляла свою особенность. Ей казалось, что если она будет долго держать ладони над пылью, то эта дверь откроется, ее затянет внутрь и она останется беспомощно стоять в непроглядной темноте, слепо вращая запястьями; в ушах у нее будет гудеть кровь, а в тело вопьется холод. То, что она умела делать, не было колдовством; пыль вела себя как живое существо. Долгие годы девочка верила, что это часть мира духов, на который ей довелось взглянуть одним глазком, но в этом не было красоты, значит, миром духов это быть не могло. Дар ее работал только с пылью и никогда – с песком или с грязью. Она могла крутить ее, поднимать, поворачивать и оживлять, превращать в серебристые, сверкающие в полутьме ленты, в пепельные цветы, и с возрастом эта власть только усиливалась. Глаза ее младшей сестры всегда сияли, когда она видела эти чудеса. Малышка хваталась за края своего потрепанного кимоно и смотрела. Комако тоже наблюдала за своими «представлениями», как будто все это делала не она, как будто у пыли была своя воля, а они с сестрой