Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Указательное ce указывало на секс: здесь и упоминавшиеся ce ai и ai ce, и esse. Также мы выяснили, что on (неопределенно-личное «мы») означает en (здесь, в этом месте). On ce ai c’est = это в этом месте у меня есть. On ce esse est, on ce esse aie. On sesse est, on sesse aie. On sait c’est (мы знаем, что это есть). On ce essaie, on s’essaie (мы упражняемся). Во фразе on ce essaie отчетливо видно, что это ce обозначает сексуальный орган, и в on s’essaie оно полностью сливается с личностью говорящего. То же наблюдение относится и к L’on ce exe à mine a, дробленному «мы осматриваем себя». Немецкое местоимение sich равно французскому soi и образовано из ce ich = это я, а значит, обозначает секс и соответствующий орган так же, как и безличное soi. Дробим уже его: ce ois = ce vois (посмотри-ка на это), имеется ли в виду лишь ce или впрямую sexe. Значит, и soi относится к сексу. Выходит, нам пращур говорил лишь об этом – а не того ли алчут демоны?
Таким образом, истоки возвратных местоимений лежат в размышлениях первобытного человека над своей наготой, и все, что сегодня употребляется в переносном смысле, изначально относилось к самым обыденным действиям и переживаниям. Сначала слово должно было появиться, а уже затем разум уносил его в небеса отвлеченных мыслей.
Qu’ist ce exe que l’eus? Qu’ist sexe que l’eus или l’ai? Первоначально нынешние формы прошедшего времени относились к настоящему. Je l’eus обозначало je l’ai, и отсюда проистекает простое прошедшее время глагола «читать»: je l’eus, je lus; tu l’eus, tu lus; il l’eut, il lut; nous l’eûmes, nous lûmes; vous l’eûtes, vous lûtes; ils l’eurent, ils lurent. Первые, кто обнаружил, что у них что-то есть (qui l’eurent), были изрядными пройдохами (lurons), и первое, что они слышали или читали внутри себя (lurent), был зов секса. Этот прекрасный зов был подобен лире (lyre), но он мог пробуждать также и гнев (l’ire) и делал вспыльчивым. Именно этот текст и следует читать прежде всего – безумие, бешенство. Секс, соответственно, лежит как в основе привлекательности, так и отвращения. Вопрос: Qu’ist sexe que l’eus? вызывал у наших предков взаимную неприязнь, тогда-то и говорили: они друг друга не выносят (s’excluent). Y sais que, ce que l’eus, est = я знаю, что то, что имею, есть. Y sexe que l’eus est = секс, половая принадлежность, вот что у меня есть. Люди одного пола друг другу не подходят – они друг друга не выносят (s’excluaient). ‹…›
Que heure! Que heurt! Leurre-leur l’heure! Каждый час, больно раня, становится Временем[25]. Лишний часок – завидная приманка. Время есть, ты счастлив. Пока час не настал, сердце замирает. Сердце: le coeur – le qu-eust re, le queue re. Сердце, больно стукнув кровью в члене, отбивает час: подъем. Он же словно сердце, но под животом. Член встал – и сердцем бодр. Сердце пустое – и член не нужен. Сердце – то, что в центре, а оттого и центр кровяного королевства сердцем величают; но, по сути-то, в центре всегда член. Пращур наш тех, у кого сердце в пятки уходило, так же честил, как и того, кто сердцем славен был, но дарил его тому, кому, ну хоть умри, не мил. Вот такое-то сердце и отпирало другие сердца, да и те того только и ждали; сегодня сердчишки не те – их не открыть, не вознести, не подарить, да они к тому и не назначены. Ну слово-то что, к нему привыкли, никого им не сразишь; да только дураки никак не разумеют, что женщина сотворена была из мужниной кости – да чем та не кость, что меж ног торчит?
Человек кладет руку на сердце, и самое ценное в этом сердце – святость. Ce a coeur ai, ce a creux ai. Ce a creux ai coeur – единение сердец, вот и Sacré-Coeur пронизан стрелами. Брахманы под именем лингама боготворили некое сексуальное сооружение – та же мерзость. Сердца приносятся в жертву, а все наши украшения да отличия суть запреты, лики похотливого беса. У бесов что на сердце, то и на языке, а сердце у них доброе, сердце у них нежное, нежное, да твердое, замечательное сердце – чистое непотребство. Они обожают сердце Иисусово, но тем поносят того, кого только и должно обожать: Бога.
О. Генри, не пожелавший расстаться со своим цилиндром даже над пропастью Ниагарского водопада, утверждал, что, прислушиваясь к грохоту воды, он смог определить тембр ее падения: «Шум водопада расположен приблизительно в шестидесяти сантиметрах над нижним соль фортепьянной октавы». Творчество этого великого юмориста насквозь пронизано лирическими нотками прошлого: здесь и голубоглазые герои первых американских кинолент, и пылкие строки аполлинеровского «Эмигранта с Лэндор-Роуд», и воскрешенные Жаком Ваше отголоски той причудливой судьбы, что стала общей для многих поколений: «Как я хотел бы стать траппером – или разбойником с большой дороги, следопытом, охотником, горняком или рудным разведчиком… Представьте себе: бар где-нибудь в Аризоне…». Так и О. Генри, типичный представитель Техаса, зажатого между Мексикой и индейскими резервациями Оклахомы (в Техасе он некоторое время учился), был поочередно ковбоем, золотоискателем, посыльным в захолустной аптеке, счетоводом на оптовом складе – тогда он и попал за решетку по обвинению в подделке документов, потом был оправдан и стал редактором сатирического журнала. Его юмор («gebrochener» Humor), как и смех раннего Чаплина, дышит нежностью и не стремится изменить устройство нашего мира.
«Всем нам приходится немного пренебрегать своими обязанностями, – говорил он, – лгать по мелочам, невинно лицемерить, и не временами, в порядке исключения, а постоянно. Если бы мы решили поступать иначе, огромная махина нашего общества рухнула бы уже к вечеру того же дня. Такое поведение по отношению друг к другу – необходимость, сходная, пожалуй, с необходимостью носить одежду. Просто так будет лучше».
Как и Томаса Де Куинси, его отличала неизменная доброжелательность и искреннее сочувствие, и точно так же предназначались они в основном «мошенникам», людям вне закона. Те столбовые дороги поэзии, по которым проносился он во весь опор в таких рассказах, как «Голос большого города», способен описать, наверное, лишь умудренный опытом наездник. «Следы заблудившегося человека помимо его воли выписывают на снегу идеальную окружность». От горького уныния его надежно хранит неиссякающее желание удивляться и поистине уникальный дар отыскивать выходящие на поверхность колодцы чистого волшебства и жадно вглядываться в них. Точно ребенок. Вот он пишет внучке из своего загородного домика: «У нас тут уже совсем лето; пчелы зацвели, травинки поют по утрам, а птицы терпеливо собирают мед… Как там наша Пасха и кроличьи яйца? Впрочем, ты, наверное, проходила в школе, что кролики не несут яиц, а яйца, конечно же, растут на низеньких кустиках».
Как только начало смеркаться, в этот тихий уголок тихого маленького парка опять пришла девушка в сером платье. Она села на скамью и открыла книгу, так как еще с полчаса можно было читать при дневном свете.