Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди утомительных парижских встреч и отчетов перед московским начальством Эренбург ухитряется найти время, чтобы написать новую повесть «Не переводя дыхания», ряд статей для «Известий» и совершить краткую поездку в Саар. Он живет в бешеном, лихорадочном темпе, которому позавидовал бы его герой, неугомонный «король военной промышленности» Вульф Вайнштейн. Получилось, что как раз Эренбургу и удалось стать настоящим «королем» современности, сумевшим возглавить международное братство писателей. Конечно, среди них были и такие, кто подозревал, что стал объектом манипуляций, однако угроза фашизма заставляет отбросить все сомнения. Конгресс в защиту культуры был, что называется, обречен на успех: все крупные европейские и американские писатели, в конце концов, дали согласие принять в нем участие. Но Эренбург, при всей своей активности и видимых успехах, увы, был невезучим человеком. В последний момент победа чуть не выскальзывает у него из рук. Конгресс должен открыться 21 июня 1935 года. За несколько дней до этого в табачной лавке на бульваре Монпарнас он неожиданно сталкивается лицом к лицу с Андре Бретоном. Бретон только что прочитал разгромную статью Эренбурга о сюрреалистах. Представившись, он отвешивает автору статьи здоровенную пощечину. Эренбург не стал лезть в драку. Месть — блюдо, которому надо дать остыть. Взбешенный, униженный, он убеждает своих соратников по оргкомитету, что Бретон вел себя как фашист, и поэтому он должен быть исключен из числа делегатов конгресса. В случае отказа Эренбург покинет конгресс вместе со всей советской делегацией. Шантаж возымел действие: по всей видимости, французская делегация сочла пощечину Бретона несовместимой с идеей «защиты культуры». Интересно, кто из них читал статью Эренбурга? Очевидно, очень немногие. Уговаривать пришлось только Рене Кревеля, поэта-сюрреалиста, друга Бретона и члена оргкомитета конгресса: тот настаивал на компромиссе. Призывы к примирению ни к чему не привели. Несколько дней спустя Рене Кревель покончил с собой. Вот как рассказывает об этом событии Эренбург в своих воспоминаниях: «От его друзей — от Клауса Манна, от Муссинака — я узнал, что сам, о том не подозревая, сыграл в этой трагической истории некоторую роль. Все это было в нравах сюрреалистов, и вот вздорная история стала последней каплей для Рене Кревеля. Конечно, капля не чаша, но мне тяжело об этом вспоминать»[334]. Тем не менее он об этом вспоминает, умалчивая, однако, о шантаже, который предшествовал самоубийству Кревеля, страдающего туберкулезом и депрессиями, раздираемого дружбой и политикой, сюрреализмом и коммунизмом: скорее всего этот разлад и довел несчастного поэта до кризиса, который он не смог преодолеть.
Накануне открытия конгресса станет известно, что Горького в составе советской делегации не будет. Для Эренбурга, как мы знаем, это не было неожиданностью, но французские организаторы пришли в бешенство: они почувствовали, что остались в дураках. Мальро решает, что этот номер не пройдет: в сопровождении Андре Жида и Эренбурга он отправляется к советскому послу с требованием включить в состав советской делегации Бабеля и Пастернака. Если уж не Горький, то пусть эти двое представляют русскую литературу, а не член ЦК партии A.C. Щербаков, журналист Михаил Кольцов и два никому неизвестных литератора из нацменьшинств.
Конгресс длился пять дней. Как написал не лишенный проницательности Жюльен Бенда, «это был разгул любви, примирение противоположностей… Словом, много сердечности, много доброй воли, но больше всего благих намерений»[335]. Писатели преисполняются чувством собственной значимости и силы. Сам Эренбург, после года усилий, затраченных на осуществление своего проекта, после угрозы срыва, нависшей в последнюю минуту, уходит в тень. Так велел Кольцов: не годится, чтобы «влияние Москвы» слишком бросалось в глаза. Он уступает сцену Андре Жиду, который произносит речь памяти Кревеля, и Элюару, зачитавшему письмо отсутствующего Бретона. Не Эренбург, а Николай Тихонов отвечает на поднятый писателями вопрос о Викторе Серже, бельгийском писателе и анархисте, переехавшем в СССР еще в 1919 году: примкнувший к троцкистской оппозиции Серж был арестован по обвинению в покушении на Кирова и отправлен в лагерь. Речь Эренбурга прошла незаметно, что не помешало ему быть избранным вместе с Кольцовым в секретариат созданной на конгрессе Международной ассоциации писателей в защиту культуры. Выполнив свою задачу, Эренбург решает, что он честно заслужил отпуск, и отправляется на отдых в Москву.
Да, Эренбург собирается отдохнуть в Москве — ведь впервые с 1908 года у него появилась в Москве собственная квартира. Создав Союз писателей, Сталин не просто освободил его членов от засилья литературных группировок, но и окружил их заботой социалистического государства. Государство гарантировало им тысячные тиражи, переводы на все языки многонационального Советского Союза и громадные по тем временам гонорары. Писателям выделялись квартиры, для них строились дома, даже целые поселки. Поэтому Эренбург с Любой смогли поселиться в писательском доме, в прекрасной квартире в Лаврушинском переулке в самом центре Москвы, а через два года приобрести дачу в писательском поселке Переделкино.
Похоже, все его надежды, все планы сбывались: и материально, и психологически он теперь всюду дома — и во Франции, и в России, и в Париже, и в Москве. И все же, сколько бы он ни повторял, что является частью этого мистического «мы», ему никак не удается полностью вписаться в советскую действительность. Вот как вспоминает о нем писательница В.А. Герасимова: «Вообще, в нем не было ни барства, ни желания чем-то казаться, скорее всего доброжелательное внимание. Просто он был нам („пролетарским“, как долго именовалась обширная группа литераторов) не совсем понятен, чужд даже и обликом своим — уже тогда в берете! с трубкой! Трубка, как нечто выразительное, дополнявшее облик, воспринималась только у одного человека! Да и запах „заграничного“ табака эренбурговской трубки был не наш, и усталое — какой-то особой усталостью — лицо хотя и импонировало, но казалось тоже каким-то заграничным»[336].
Иностранцем ощущает себя Эренбург на собраниях и конференциях: он еще не вполне овладел ходульным лексиконом и дежурными ритуалами. Иностранцем он чувствует себя и в своем доме, где парадный вход отделан мрамором, а шикарные новые квартиры заселены писателями-номенклатурщиками; иностранцем — на улицах Москвы, где сносятся, по приказу Кагановича, старинные церкви и околокремлевские древние постройки; как иностранца воспринимают его собратья по цеху, чьей бурной литературной жизни он недавно еще завидовал, а теперь пугается их угрюмых лиц, глаз, в которых нет ничего, кроме неприязни и страха. Борис Пастернак, в самый последний момент делегированный на парижской конгресс, произвел там тяжелое впечатление. Он рассказывал о своей годовой бессоннице, о глубочайшей депрессии после поездки в деревню вскоре после раскулачивания. Поселившись в Москве, Эренбург понял, что Пастернак вовсе не исключение: сосланный в Воронеж Осип Мандельштам попал в психиатрическую лечебницу, Михаил Булгаков посещает психиатра, лечится от приступов душевной болезни… Иностранцем чувствует он себя и в своей новой роли. Седьмого ноября во время обычной демонстрации на Красной площади пионеры несут составленные из цветов лозунги «Да здравствует лучший друг пионеров товарищ Сталин!», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!». После романа «День второй» Эренбург считался специалистом по советской молодежи — как же ему не радоваться при виде такого проявления счастья? Но как при этом забыть, что «лучший друг пионеров» только что утвердил новый закон, по которому дети начиная с двенадцатилетнего возраста, несут полную уголовную ответственность, включая применение высшей меры наказания? Действие этого закона распространилось бы и на маленьких героев «Проточного переулка»… Ему объясняют, что новый закон знаменует великое достижение советской системы образования: в СССР дети взрослеют гораздо быстрее, чем на Западе.