Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем больший вес приобретает Эренбург, тем больше правят, подчищают и дополняют его статьи; но тем решительнее и он отстаивает свое мнение. Он сделал свой выбор, он стал солдатом на службе государства, борцом за дело Советов, он готов подчиняться военной дисциплине, царящей в лагере социализма, но внутри этого лагеря он требует свободы и уважения. Перековавшийся, связанный по рукам и ногам, принявший все условности советского стиля, он тем не менее борется за свою независимость: «Мое категорическое условье применительно к этой статье — ничего не выкидывать: статья и так на грани возможного по отношению к стране[315]. Поэтому ничего не выкидывать „хорошего“ о Франции — особенно конец. Итак, если статья не может пойти в таком виде, то пусть ее не печатают вовсе. Вы понимаете сами, почему я так настаиваю: во-первых, я живу в Париже, во-вторых, я считаю, что сейчас неуместны к-л чрезмерные нападки на Францию»[316].
Поездка Мальро в Берлин по поручению Комитета защиты Димитрова и Гонкуровская премия, полученная за роман «Удел человеческий», сделали его фигурой первого плана. Эренбург настойчиво добивается приезда Мальро на Первый всесоюзный съезд советских писателей. В то время как Андре Жид долго колеблется, тянет с ответом и в конце концов отклоняет приглашение, Мальро сразу его принимает. Более того, он соглашается принять участие в подготовке платформы «широкого фронта», которая должна противостоять «узкому фронту», возглавляемому Карлом Радеком, членом исполкома Коминтерна. Эренбург часто приглашает французских друзей в свою шумную двухкомнатную квартирку на улице Котантен, только что снятую им с помощью одного из друзей, Анатоля де Монзи. Константин Федин, бывший член «Серапионова братства», элегантный, образованный, настоящий европеец, будучи проездом в Париже, присутствует на одной из таких встреч, где рассказывает собравшимся, что с 1932 года в литературной жизни Советского Союза произошли колоссальные перемены; однако догматиков еще немало, и их предстоит убрать с дороги. Борьба разных направлений действительно имела место, и Эренбург еще не один раз ловко использует свои связи среди западной интеллигенции, чтобы несколько обуздать узколобый фанатизм советских руководителей. С другой стороны, он сумел внушить своим французским друзьям (нужно было еще добиться, чтобы его правильно поняли), что отнюдь не обязательно превращаться в рьяных большевистских идеологов, чтобы внести свой вклад в общее дело. И вот Андре Мальро настойчиво советует Андре Жиду более твердо выразить свою приверженность индивидуализму в обращении к писательскому съезду в Москве: «У меня есть основания полагать, что Эренбург не будет на вас в претензии за вашу поддержку: благодаря ей он сможет придать дополнительный вес своим идеям и усилить позиции той группы писателей, которая явно не принадлежит к большинству»[317].
В мае 1933 года Эренбурги вместе с Андре и Кларой Мальро отправляются в Лондон, где садятся на пароход, доставивший их прямо в Ленинград: тем самым им удалось обойтись без немецких виз. Путешествие было трогательным. Оба писателя только что опубликовали романы, в которых в полной мере проявился не только их талант, но и общественная позиция. Оба полны творческих планов: Довженко предложил Мальро экранизировать «Удел человеческий». Эренбург совместно с американским кинорежиссером Льюисом Майлстоуном (снявшим «На Западном фронте без перемен») только что закончили сценарий по роману «Жизнь и гибель Николая Курбова». Оба только что вернулись из интереснейших путешествий: Мальро из Аравии, где ему удалось пролететь над столицей царицы Савской, а Эренбург из Чехословакии, где его принял президент страны Эдуард Бенеш. Димитров был освобожден, антифашистскому движению удалось мобилизовать во Франции внушительное число писателей и интеллектуалов. С борта парохода они видят берега Германии, где, по их убеждению, вот-вот рухнет нацистский режим; преисполненные гордости, они торжественно вступают на землю первого в мире социалистического государства, где их ожидают сотни других писателей, также преданных общему делу. «Завоеватели» готовятся к встрече с «победителями»: именно Съездом победителей, объявил себя состоявшийся тремя месяцами раньше XVII съезд ВКП(б), на котором правая и левая оппозиции сплотились вокруг Сталина. Бухарин, вернувший себе расположение вождя, был назначен главным редактором «Известий», роль его в отношении старого друга Ильи стала иной.
В течение пятнадцати дней Колонный зал в Кремле был свидетелем того, как создавалось единое сообщество литераторов. В Союз писателей приняты две тысячи человек; по расчетам Горького, еще десять тысяч «учеников» ожидают у дверей. Писателей собрали, чтобы они смогли в полной мере ощутить неразрывную связь с народными массами, с великим Сталиным, с партией, с тружениками городов и сел. Их пригласили, чтобы дать им возможность восхищаться Председателем Союза, живой легендой — Максимом Горьким, слушать разглагольствования секретаря ЦК Андрея Жданова о новом творческом методе, получившем название «социалистического реализма». За десять минут Жданов сумел не только изложить историю мировой цивилизации, но и порекомендовать писателям темы для произведений (подготовленные участниками комсомольских литкружков), а заодно, следуя указаниям вождя, окрестить их «инженерами человеческих душ». Все это было так ново, так необыкновенно, что Горького, на его беду, приветствовали горячее, чем Сталина, — этот энтузиазм не сошел пролетарскому классику с рук: генсек таких вещей не забывал и не прощал.
Наши друзья — Мальро и Эренбург — с должной серьезностью подготовились к событию. Мальро, кажется, лучше своего друга понял политическую подоплеку происходящего; выступая на съезде, он через головы писателей обращается прямо к партийному руководству, призывая предоставить художникам больше свободы и оказывать им больше доверия. Эренбург, напротив, произнес настоящую речь литератора, где главное место занимали спорные вопросы о методе, целях и задачах социалистической литературы. Любопытно, что при этом он вступал в полемику не с Карлом Радеком, а с Максимом Горьким. В чем же он мог упрекнуть великого пролетарского писателя? Они даже не были знакомы друг с другом: в течение многих лет, которые оба провели на чужбине, между ними не завязалось личных отношений. И вот, встретившись в Кремле, оба осознали, что их судьбы перекликаются: оба в какой-то момент отреклись от прошлого в обмен на право вернуться в Россию, обрести на родине почет и материальные блага. Не будучи ни «великим», ни «пролетарским», ни даже «первым» писателем, Эренбург стремится утвердить себя на чисто литературном поприще. Он оспаривает ключевой тезис Горького, согласно которому главным героем новой литературы должен стать труд. В своей речи Эренбург высмеивает абсурдность «ведомственного» и «статистического» подхода к литературе, «коллективного творчества», «бригадных методов работы», отстаивая право художника быть самим собой: «…создание художественного произведения — дело индивидуальное, скажу точнее — интимное. Убежден, что литературные бригады останутся в истории нашей литературы как живописная, но краткая деталь юношеских лет». Он протестует против использования в литературе «нормы производительности», защищает Бабеля, Пастернака и Олешу, которые с 1927 года не «производят» новых книг: «Я вовсе не о себе хлопочу. Я лично плодовит, как крольчиха, но я отстаиваю право за слонихами быть беременными дольше, чем крольчихи. Когда я слышу разговоры — почему Бабель пишет так мало, почему Олеша не написал в течение стольких-то лет нового романа, почему нет новой книги Пастернака и т. д. я понимаю, что не все у нас понимают сущность художественной работы. Есть писатели, которые видят медленно, есть другие, которые пишут медленно». Он доказывает, что поэт «имеет право на сложность» — таковы и Пастернак, и Маяковский. Независимые заявления Эренбурга многим пришлись не по душе, и некоторые выступавшие злорадно отмечали «въедливые, как ядовитый микроб», «дьявольски живучие остатки» «мелкобуржуазного прошлого» этого писателя, чье сознание так по-настоящему и не изменилось в условиях «социалистического переустройства страны»[318].