Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Две большущие дырки.
— Что это значит? — спросила Алиде, пугаясь собственного голоса. Он напоминал визг побитой собаки. Талви нахмурила брови. Сверток с сосисками упал на пол. Алиде положила на скатерть руки, которые неожиданно затряслись. Вдруг стали явственными все порезы от ножа на клеенке, грязь, в них забившаяся, хлебные крошки. Из-под оранжевого абажура будто что-то посыпалось, на лампе проступила мушиная грязь… Пузырек с валерьянкой стоял в шкафу. Удастся ли ей вынуть его и беззвучно накапать в стакан, чтобы Мартин не заметил?
— Хм, что это значит… Это значит, что нам придется пойти к товарищу Борису. Талви, ты помнишь дядю Бориса? — улыбнулся Мартин.
Талви кивнула в ответ. В уголках рта Мартина остался жир. Он откусил еще кусок колбасы. Жиринки «краковской» блестели на губах. Всегда ли у Мартина были такие выпученные глаза?
— А был ли он уверен? Тот, кто проверял зубы? Что там две дырки? Может, ничего и не надо делать? — предположила Алиде.
— Нет, но я хочу поехать в город.
— Ты слышала, — ухмыльнулся Мартин.
— Папа купит тебе потом мороженое, — сказала Алиде.
— Что? — удивился Мартин. — Она уже большая девочка, сама на автобусе доедет.
— Папа купит тебе новые игрушки, — добавила Алиде.
Талви запрыгала перед отцом и стала тянуть его за руку:
— Да, да, да.
Теперь ни о чем не надо думать. Надо только уговорить Мартина поехать к врачу вместе с дочерью. С ним Талви будет в безопасности! В ушах у нее шумело. Она положила сосиски и колбасу в холодильник и начала звенеть посудой, чтобы одновременно незаметно налить себе валерьянки в стакан. И закусить хлебом, чтобы запах лекарства не ощущался в ее дыхании.
— И ты можешь пойти заодно поприветствовать Бориса. Хорошо, правда?
— Да, но работа…
— Да-да-да! — крик Талви прервал ее.
— Ну, ладно, что-нибудь придумаем. Устроим приятную прогулку к зубному.
У Талви были такие же глаза, как у Линды. Лицо Мартина, а глаза Линды.
Запах хлороформа чувствовался уже у двери. В приемной Алиде схватила только что вышедшую «Советскую женщину», в которой приводилось мнение Ленина о том, что при капитализме женщина вдвойне унижена: она рабыня капитала, то есть основной работы, и домашнего труда. Щека у Алиде сильно раздулась, дырка в зубе была такой глубокой, что нерв обнажился. Нужно было лечить его раньше, но кому охота попасть на кресло к фельдшеру. Почти все стоящие врачи переехали на Запад, а евреи — в СССР. Часть из них потом вернулась, но их осталось мало. Алиде читала по складам, пыталась сосредоточиться, невзирая на боль в челюсти: «Лишь в СССР и странах народной демократии женщина работает наравне с мужчиной, как равноправный товарищ во всех областях, как в сельском хозяйстве, на транспорте, так и в области культуры и просвещения и принимает активное участие в политической жизни и управлении обществом».
Когда подошла очередь Алиде, она перевела взгляд с газеты на коричневый синтетический ковер и все время смотрела на него, пока не оказалась в кресле и не облокотилась на ручки. Медсестра кончила кипятить иглы и сверла, сделала ей укол и стала готовить состав для пломбы. Кастрюля на электроплите кипела. Алиде закрыла глаза, онемение распространилось на всю челюсть и щеки. Руки мужчины пахли луком, солеными огурцами и потом. Алиде уже слышала, что руки нового стоматолога такие волосатые, что лучше ничего не ощущать, чтобы не раздражаться. Закрыть глаза и не видеть эту черную поросль. Он, впрочем, и не был настоящим врачом, просто пленный немецкий врач в свое время обучил его чему смог. Мужчина начал накачивать ножной сверлильный станок, который заскрипел и завизжал, уши заложило, кость похрустывала, она старалась забыть о волосатых руках. Истребитель так низко спикировал при маневрах, что окно задрожало. Алиде открыла глаза. Тот же мужчина. Та же комната. Те же волосатые руки. Там, в подвале муниципалитета. Где она потеряла себя и после чего старалась уцелеть, хотя единственное, что уцелело, — это стыд.
Алиде вышла, не поднимая глаз от пола, лестницы, улицы. Мимо с грохотом промчался армейский грузовик, обдав ее пылью, которая прилипла к деснам, забилась в глаза и превратилась в пепел на ее распаленной коже.
Из открытых окон дома культуры, где шла репетиция хора, послышалось: «И в песне, и в труде». Мимо пронесся другой грузовик, обсыпав ноги гравием. «Ты вечно со мной, великий Сталин».
У дверей ее встретил Мартин, увлекая в сторону стола. Там ее ждала коробка с печенью трески, лакомство для маленькой птички, когда она сможет есть. Половинка лука засыхала на разделочной доске, открытая и опустошенная банка валялась рядом с доской, железные зазубренные края крышки ощерили рот, оставшийся от бутерброда кусочек лука издавал резкий запах, как и сама печень трески. Алиде затошнило.
— Я уже поел, но сразу сделаю бутерброд для моей ласточки, как только она сможет есть. Больно было?
— Нет.
— А сейчас болит?
— Нисколько. Ничего не чувствую. Бесчувственность. Одна бесчувственность.
Алиде смотрела на половинку бутерброда с печенью трески и не могла вымолвить ни слова, хотя и сознавала, что Мартин ждет ее благодарности за то, что припас для нее лакомство. Хотя бы догадался лук убрать.
— Приятный человек этот Борис.
— Ты говоришь о стоматологе?
— О ком же еще? Я уже раньше о нем рассказывал.
— Может, о другом каком-то Борисе. Ты не говорил, что он зубной врач.
— Его только недавно назначили.
— А что он раньше делал?
— То же самое, конечно.
— И ты его знаешь?
— Общими партийными делами занимались! Он, кстати, не передавал мне привет?
— Зачем бы он передавал тебе привет через меня?
— Да он знает, что мы женаты.
— Ай!
— А в чем дело?
— Да ни в чем. Надо идти доить.
Алиде быстро прошла в комнату, сняла с себя новое платье из ткани бемберг, которое еще утром было таким красивым, в красную крапинку, но теперь казалось неприятным, оттого что было слишком красивым и на груди сидело очень уж ладно. Фланелевые прокладки от пота подмышками насквозь промокли. Нижняя часть лица все еще была под действием наркоза и она не почувствовала, что крючки серег раздирают уши! Она надела на себя халат доярки, повязала голову платком и вымыла руки. Только возле хлева запах лука исчез.
Алиде присела, прислонясь к каменному фундаменту. Ее руки покраснели от жесткой щетки и холодной воды, она чувствовала себя усталой, и земля у нее под ногами устала, она прогибалась и вздыхала, как грудь умирающего человека. За спиной Алиде слышала голоса животных, они ждали ее, ей нужно было идти, но она сознавала, что и сама ждала. Ждала кого-то, как тогда в подвале, где она превратилась в мышь в углу комнаты, потом в муху на лампе. И выйдя из того подвала, она все ждала кого-то. Кто сделал бы что-нибудь, что помогло бы стереть из памяти хотя бы часть происшедшего в подвале. Погладил бы по голове и сказал, что это была не ее вина. Пообещал бы, что такого больше никогда не повторится, что бы ни случилось. И как только Алиде осознала, чего она ждет, она ясно поняла, что этого никогда не произойдет. Никто никогда не придет, чтобы сказать такие слова, не позаботится о том, чтобы этого с ней никогда больше не было. Что она, Алиде, единственная, кто может об этом позаботиться. Никто другой не сделает это за нее, даже Мартин, хотя он очень хочет для нее только самого лучшего. На кухне печень трески высохла, потемнела на краях бутерброда. Мартин налил в стакан водки и ждал, когда жена вернется из хлева, налил второй стакан, потом третий, понюхал рукав вместо закуски по русскому обычаю и не прикоснулся к бутерброду, все ждал жену, и над его головой горела красная звезда блестящего будущего, рядом — счастливая семья, желтый свет лампы.