chitay-knigi.com » Современная проза » Дочери Евы - Каринэ Арутюнова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 39 40 41 42 43 44 45 46 47 ... 49
Перейти на страницу:

Когда несмелое апрельское солнце пробивалось сквозь мутные окна, а куст дикого винограда разрастался, опоясывая балкон, она забывалась и пела свои «писни», широко расставив ноги, яростно драила пол, до скрипа вымывала стекла – она и напевала свои песенки, в которых все было сказано – про любовь, про «черноброву» и про «парубка», и про «вишневый садочек», и про дикий виноград – вот только ни слова не было про жажду, стягивающую гортань, черным сгустком оседающую под сердцем, ноющей болью опоясывающую живот.

Там не было ничего про мужские руки, которые подхватывали ее на трассе, и тесные кабины грузовиков, – там не было про мужские ладони, которые жалели ее, как тот врач с бородкой, укачивали, разглаживали, ласкали, а после хлестали по мутному лицу, по пьяным губам…

Там не было ничего про сына, который сбился со счета в своей странной системе координат, в своей дурной бесконечности, ограниченной казенным заведением и медленно ползущими по конвейеру спичечными коробками.

* * *

Он подбирал ее там же, на трассе, и вел домой со скандалом, уже не страшась пересудов и насмешек, и когда целился в обтянутую желтоватой кожей скулу, она шла на него, несчастная, гордая, все еще мучительно желанная, дышала перегаром и ненавистью: отпусти…

И когда, одетая, падала поперек кровати, забывалась беспорядочным сном, он осторожно укладывался рядом, обхватывал руками, сжимал, прислушиваясь будто к больному ребенку, ловил ее сбивчивое дыхание, готовый длить и длить эту муку, желать и ненавидеть, прощать и проклинать, ибо «крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность… Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее»[45].

Дочь аптекаря Гольдберга

По одним документам Муся Гольдберг была расстреляна во владимирской «крытке» в апреле тридцать девятого, и нет нужды пересказывать, отчего голубоглазый аптекарь Эфраим Яковлевич Гольдберг умер прямо на улице, – вскрикнув коротко и глухо, он неловко повалился вбок, скорее, обвалился, как неустойчивый карточный домик. Никто так и не узнал, какое странное видение посетило Эфраима Яковлевича в этот день, по-весеннему сырой и ветреный, – эту тайну маленький аптекарь унес в могилу, вырытую мрачным дождливым утром тремя круглоголовыми брахицефалами, – некрасивая девочка, стоящая босыми ножками на цементном полу, в сползающей с худого плеча бумазейной рубашечке, с тем обычным плаксивым выражением лица, с которым восьмилетняя Муся пила железо и рыбий жир и подставляла покрытый испариной лоб для поцелуя. Уже падая, аптекарь Гольдберг успел содрогнуться от жалости – ножки, Муся, ножки, и жалость эта оказалась столь необычных размеров, что просто не уместилась во впалой аптекарской груди.

По другим источникам, в апреле расстреляна была вовсе не Муся, а другая девушка, возможно тоже с фамилией Гольдберг, а сама Муся вернулась в свой дом, постаревший на много лет, помаргивающий подслеповатыми окнами и заселенный незнакомыми людьми.

Из полуоткрытых дверей выплывали желтоватые пятна лиц, похожие на пёсьи и лисьи морды, со скошенными лбами, мелкозубые, – вам кого? – Гольдбергов? – Фима, там Гольдбергов каких-то, – нет, не живут, – и только старуха Левинских, озираясь по сторонам, прошелестела в Мусино ухо, – гоим, гоим, уходи, – и Муся в страхе отшатнулась, – сквозь мутную пелену белесоватых глаз проглядывало вполне осмысленное, даже хитроватое выражение. Крошечная голова была плотно ввинчена в туловище, – мелкими шажками старуха продвигалась вдоль стены, напоминая медленно ползущую жирную гусеницу.

Мусина улыбка по-прежнему была ослепительной, хоть и поблёскивала металлом. За долгие годы Муся научилась держать удар и вовремя уворачиваться, – даже в сползающих чулках и старом пальто дочь рыжего аптекаря всё ещё производила некоторое впечатление на утомлённых нескончаемым человеческим конвейером мужчин, – её сипловатый голос завораживал, а небольшая картавинка только усиливала очарование, – в пыльном кабинете, сидя перед настороженным лысоватым человечком Муся нервно закурила, и человечку ничего не оставалось как придвинуть пепельницу, а после закурить самому, подавляя странное волнение и дрожь в пальцах.

Следствием этой беседы в прокуренном кабинете стала новая жизнь, правда, Муся так и не научилась варить борщи и другие национальные блюда для человечка в расшитой косоворотке. Ужинали они скудно, по-холостяцки, чаще молча, пока молодая жена с хриплым смешком не гасила окурок в переполненной пепельнице, и тогда большая кровать с никелированными шишечками прогибалась под двумя телами с протяжным вздохом.

После небольшой увертюры и не всегда удачного завершающего аккорда к звуку громко тикающих ходиков прибавлялся негромкий храп с тоненьким присвистом. Муся удивлённо примеряла на себя эту чужую размеренную жизнь, может быть, ей даже казалось, что она счастлива.

Как мог бы быть счастлив изголодавшийся и бездомный, которого усадили за стол и дали тарелку супа, – полную тарелку супа с плавающими в ней морковными звездочками, с полезным сливочным маслом, а, если еще и на говяжьей кости! Как мог бы быть счастлив продрогший, поглядывающий украдкой на дверь, за которой не веселый рождественский снежок и детишки с салазками, а откормленные задастые вертухаи и всюду, куда ни глянь, мертвенно-белое, стылое, и где-то совсем близко остервенелый собачий лай.

Наверное, это и было счастье, размеренное, ежедневное, отпущенное расчетливой дланью Всевышнего, – есть досыта, не вздрагивать от окриков, не прикрывать лицо руками.

В доме этом не было любопытной кукушки, не пахло можжевеловой водой и камфарным спиртом, – все это осталось позади, и даже почти не помнилось, не вспоминалось, только изредка вспыхивало, будто елочная игрушка, выпрастанная однажды из желтоватого ватного кокона.

В настоящем не было кукушки, серванта, накрытого жесткой кружевной салфеткой, сервиза на двенадцать персон, серебряной ложечки «на зубок», изразцов цвета топленого молока, виноватого покашливания за стеной, и этого незабываемого, глуховатого, – Мусенька, ты дома? – да и сама Муся мало чем напоминала ту, прежнюю, – лицо ее утратило очарование неопределенности, милую округлость черт, – резче проступили скулы, под глазами залегли сероватые тени, зато заметней стало сходство с отцом, о котором Муся как будто и не вспоминала, по крайней мере, в этой, другой жизни, воспоминания были неуместны, вредны, даже опасны, – они обрушивались в самый неподходящий момент, – ъ и тогда все самое теплое и светлое вызывало непереносимую боль, гораздо более длительную и безутешную, чем боль, скажем, в отмороженных пальцах.

– Ёня, лисапед, Ёня – два круглоголовых пацанёнка в матросских костюмчиках, обгоняя друг друга на новеньких велосипедах, несутся по проспекту Славы среди трепещущих на ветру знамён, – примерно так выглядело счастье маленького человечка в косоворотке, о котором, впрочем, он никогда не говорил, – только по вечерам, в выходные, после стопки беленькой и блюда жареной картошки неясная картинка оформлялась во что-то почти осязаемое.

1 ... 39 40 41 42 43 44 45 46 47 ... 49
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности