Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кое-что хранила в себе Евина память, хранила в дальних закоулках ее. Хранила такое, о чем предпочитала не вспоминать, не ворошить тлеющие угли.
* * *
Женщина подошла совсем близко. Одета она была в бурую поношенную юбку, а ноги ее были босы. За руку она держала девочку лет пяти.
Молча остановились они у калитки, не решаясь ни постучать, ни войти. Припорошенное серой пылью, лицо женщины казалось немолодым, лишенным всякого выражения.
Позже, вечером, отмытая в глубоком тазу в пристройке за домом, присядет она на краешек стула, неловко сложив руки на коленях. Все платья и юбки окажутся ей широки и коротки, потому что иная, отличная от дочерей Евы, порода – с развернутыми ключицами, длинными ногами и скрученным на затылке тяжелым узлом пепельно-русых волос.
Подразумевалось, что мать и дочь уйдут на рассвете, но наутро девочка слегла с жаром, и чадолюбивое семейство Евы принялось кудахтать, хлопотать, носиться туда и обратно с мокрыми полотенцами, склянками, градусниками. Слава богу, это оказался не тиф, не холера, не…
Женщину звали Вера. По крайней мере, именно это имя удастся опознать в убогом, сдавленном, горловом мычании гостьи. В мычании гостьи и птичьем щебете девочки.
– Убогая, – всхлипнет Ева, погружая половник в кастрюлю со сваренной в бульоне лапшой.
– Что, у меня тарелки супа не найдется для этой несчастной? С больным ребенком, на улицу?
– Кушать, спать, кушать, – местный доктор был знаменит этой своей присказкой – ею он излечил не одно поколение детей и малокровных барышень, прихрамывая, засеменил по дорожке, оставляя следы от трости в растрескавшейся земле.
К великому сожалению, знаменитая формула не поможет ни самому доктору, ни большей части его пациентов – точно так же как сегодня, опираясь на тяжелую трость, будет идти он в толпе единородцев, все с тем же докторским саквояжем, в подобранном под цвет сорочки жилете.
– Кушать, спать, кушать, – очерченная тростью формула замрет в воздухе, и сладкий бульон из бойкого петушка поставит на ноги чужую девочку чужого роду племени – похожую на мать, странно-молчаливую, то ли из благодарности, то ли от смущения, – вы кушайте, – подперев ладонью щеку, залюбуется Берта чужим ребенком, в слепой своей доброте так и не заметит она главного, наиважнейшего – долгого взгляда Моисея, будто очнувшегося от долгого сна.
Заметит старая Ева, и промолчит, опечатав свой рот. Промолчит, заслышав посреди ночи скрип половиц и шаги – вне всякого сомнения, мужские.
Промолчит, повинуясь глубочайшему убеждению, что не все тайное становится явным, а даже если и становится, то точных сроков ни одна живая душа не определит, разве что Всевышний, а уж с ним-то, со Всевышним, у Евы особые счеты – счеты, соглашения, в которых пункты и подпункты, примечания и поправки, на которые Ева всегда была мастерицей.
И людские кривотолки на тот счет, что в пристройке переплетчика Моисея творится нечестивое, она пресечет упертыми в мощные бедра руками и широко расставленными ногами, и этим восхитительным, извергнутым из недр ее, Евиного естества, уничтожающим противника и клеветника воплем – мол, нечего нос совать в чужие дела, комоды и шкафы, а также шастать по чужим пристройкам, в которых стопками громоздятся святые книги, а на участливые соседские советы гнать убогую в три шеи, зальется громоподобным хохотом; куда? с дитем? на улицу?
Так и заживут они, полагая свое состояние временным – еще денек, еще недельку, а там и лето разразится испепеляющим августом, прольется холодными дождями сентябрь, в покосившейся пристройке наладят какое-никакое человеческое жилье – с примусом, печкой и сворой дворовых кошек, конечно, придется Моисею потесниться, но отчего же не потесниться ради спасения чужой жизни, впрочем, чужой ли?
Зимними ночами дом наполнялся блуждающими женщинами. Сквозь плотно забитые щели не поступал воздух, а тот, что имелся в остатке, был безжизненным и сухим. Зевая, бродили женщины по коридорам, полы халатов волочились за ними, как шлейфы, а от тусклого свечения ламп лица их казались желтоватыми и будто восковыми.
На стенах плясали нелепо раскоряченные тени. Тени жили отдельной жизнью, совершенно независимой от своих хозяев. Чей-то острый профиль соединялся с раскачивающимися над плитой подштанниками или сорочкой, и тогда происходящее на кухне становилось пугающе таинственным. До утра нужно было дожить – каких-нибудь три-четыре часа, но именно эти часы растягивались до тягостной бесконечности. Женщины зевали, отодвигали занавески и пристально вглядывались в молочную синеву за окном.
Обнимая законную жену Берту, крепко спал Моисей и видел волшебные сны, и в снах этих являлась ему чужая женщина с узлом пепельно-русых волос на затылке, сероглазая, странно молчаливая. Женщина смеялась, откидывая голову назад, и на шее ее подрагивала сладкая синяя жилка. Что за жилка, скажете вы, подумаешь – разве этим сильны дочери Евы? Разве удивишь зрелого мужчину какой-то там жилкой – вот здесь, на виске, а еще на запястье и здесь, под округлым коленом.
Жилка билась, трепетала, подрагивала – то ли плач, то ли смех прорывался из полуоткрытого рта, запрокинутой шеи, груди, белой, белее первого снега, выпавшего под утро бесшумными хлопьями.
Дочь Веры совсем освоилась и время от времени капризничала наравне с другими детьми, – не буду, мол, не хочу, – и старая Ева, изображая гнев, трясла щеками и делала «свиное рыло», чем еще больше веселила негодников.
О чем бы ни судачили злые языки, а вознаграждение за мицву[40]не замедлило явиться.
В положенный срок Берта разрешится от бремени девочкой, которую нарекут Евой, а две недели спустя, не без помощи хромого доктора, в пристройке, за домом, посреди пыльных фолиантов, тяжелых кожаных переплетов, окруженный мудростью веков, родится на свет младенец мужского полу.
Измученный бессонной ночью, склонится Моисей над роженицей, коснется лежащей безвольно руки с пульсирующей синей жилкой на запястье.
– Кушать, спать, кушать, – скажет маленький доктор, вглядываясь в бледное лицо молодой женщины, а на восьмой день, после визита похожего на усталую черепаху моэля[41], младенца нарекут Даниилом.
Еще через полтора месяца в городе объявят комендантский час, а по городу развесят объявления о явке к восьми часам утра всех лиц иудейского вероисповедания. Евреи должны иметь при себе документы, ценные вещи и теплое белье.
– А я что говорила – эвакуация, – пожмет плечами Ева-большая и зальется внезапными слезами – потому что кто-нибудь здесь объяснит, что в этом случае ценное и что таки нет? Спринцовка, градусник, теплые носочки, куст алоэ в горшке, портрет деда Ашера – хороши шуточки, попробуйте-ка за двадцать четыре часа выбрать это ценное, – Берта, что ты стоишь как вкопанная, собирай дите, беги до Веры – у нас день и ночь впереди. Пусть идет, на нее никто не подумает.