Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иеремия помнил: он кричал, как резаная свинья, когда отец схватил его за руку и всадил ее в глубину самого большого улья.
Словно миллион иголок вонзались в плоть Иеремии той ночью, заставляя руку гореть огнем, распространяя волны ужасной, горячей электрической агонии по его жилам и нервам. Он помнил, что потерял сознание от боли через минуту, под гаснущий голос старика:
– Только так и можно, парень… умерщвление плоти… только так можно защититься… только так можно противостоять соблазнам этих потаскух.
ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА! ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА! ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА! ЩЕЛЧОК-ВСПЫШКА!
Вспышки серебристого света, повторяющиеся через неравные интервалы, вытряхнули Иеремию из грез, и он оглянулся через плечо назад.
Он увидел стрелу крана на ржавом ветхом тягаче в тридцати ярдах. Фотостробоскоп, который он нашел в кемпере семьи из Чикаго, теперь был примотан скотчем к стреле на самом верху, у блока. Мерцающий маяк, загоняющий в головы стада неслышные поведенческие триггеры, невидимые нити кукловода. Воздух дрожал от долбящей скрипучей музыки человеческого страдания – криков умирающих, которая лилась из керамических громкоговорителей. Это самым странным образом успокаивало Иеремию: он чувствовал толпу вокруг, словно косяки рыб сбивались вместе вокруг живого кораллового рифа, не обращая на него внимания, касаясь его боками, зачарованные голосом и светом.
Проповедник почти чувствовал себя в безопасности посреди вонючего моря мертвецов. Наконец он внутри улья и неподвластен, всемогущ, посланник Бога, последний миссионер умирающей земли. Он вспомнил волну осенней прохлады, прошедшую через Джексонвиль тем летом, превратившую пчел в вялых, одурманенных призраков того, чем они были когда-то. Он помнил, как очнулся после умерщвления на твердой земле рядом с ульем – и не чувствовал ничего. Ощущение холода, онемения, пустоты. Он помнил, как смотрел на свою руку, испятнанную кровью там, где в нее погрузились жала, как шипы длинных роз. Тогда ему казалось, что рука, которую слегка покалывало, спит. И все же в Иеремии не было ненависти к отцу, стоявшему над ним подобно грубо отесанному голему, подобно рассерженному ветхозаветному Богу. Старик улыбался. Без сомнения, он думал о жизненном цикле пчел.
Когда пчела жалит, она не может потом выдернуть зазубренное жало. И оставляет в коже не только жало, но и часть брюшка и пищеварительной системы, а в дополнение изрядную долю мышц, нервов и плоти. Огромная рваная рана в брюшке убивает пчелу, но прежде она успевает улететь прочь на движке, который еще долго работает даже после того, как отрубили зажигание.
«Мои пчелы», – думал Иеремия Гарлиц, почти величественно озирая внешние границы окружающей его орды. Он вдыхал облако резинового, тошнотворно-мясного аромата, вонь разложившейся плоти, давно перешедшей смертный рубеж. Он поднял мускулистые руки к небесам и ликовал: «Мои пчелы, мои преданные пчелы…»
Позже той ночью она нашла его в дальнем конце бокового тоннеля, отмеченного как временный госпиталь.
Воздух пахнул торфом и мускусом, а единственный фонарь на батарейках, поставленный на табуретку у входа, едва давал достаточно света. Некогда тоннель был домом для подземной реки, теперь его каменные стены сглажены временем, утрамбованная земля пола покрыта брезентом. Теперь в нем прятался скромный лазарет. Вдоль каждой стены выстроены плотницкие козлы, на которых расположились импровизированные носилки из досок. В углу стоял металлический стеллаж с коробками марли, тюбиками мази, хлопковыми лентами и бутылками домашнего хлебного спирта.
Боб Стуки сидел на полу рядом с металлическими полками, повернувшись спиной к осторожно приближающейся посетительнице, скрестив ноги и опустив голову. Он тихо напевал старинный кантри-мотив, немного фальшивя. Рядом на козлах лежало тело, завернутое в поеденное молью покрывало. С края свисала бледная маленькая рука. Боб держал ее в своей, словно успокаивал маленького ребенка, а не взрослую женщину. Бейсболка, которую она некогда носила, теперь лежала у Боба на коленях.
– Боб? – Голос Лилли едва ли громче шепота. Она знала, что происходит, и это зрелище как будто сжимало ее сердце тисками. – Боб, мне очень жаль, но нам нужно поговорить.
Он ничего не ответил. Просто продолжил напевать песню, которую Лилли внезапно узнала. Когда-то Боб постоянно ставил кассету Джорджа Джонса[23] в своем старом большом пикапе «Додж Рэм». Его любимой мелодией – той, что он затер практически до дыр, – была «Он разлюбил ее сегодня». Теперь он напевал заунывную слезливую песню, попадая мимо нот.
– Боб, у нас проблемы, и мне нужно…
Лилли заметила то, что заставило ее внезапно остановиться. Паника ледяной змеей свернулась в желудке. Когда Боб и Лилли оборудовали небольшой госпиталь, они добыли несколько разных видов антисептиков. В том числе технический спирт, которого нашлось в избытке. Ящики, и ящики, и ящики с денатуратом в задней части бесхозной аптеки. Еще Боб отыскал кое-что в выгоревшем, обугленном каркасе «Капли росы», паба в Вудбери, куда он частенько захаживал, будучи алкоголиком. Боб вспомнил, что видел бутылки с этиловым и хлебным спиртом за стойкой бара, куда огонь не добрался.
– Ты заметила, что у нас всегда проблемы, Лилли? – Во второй руке, не той, что сжимала руку умершей, была кварта хлебного спирта. Он сделал новый глоток обжигающей жидкости и поморщился. – Мы живем среди, черт их дери, проблем.
У Лилли опустились руки. Ее надежда, и вера в Боба, и в будущее Боба, будущее их всех сдувались с почти слышимым шипением, выходя наружу с долгим, мучительным выдохом.
– Ох, Боб… не надо так. Соберись.
Он пристыженно опустил взгляд.
– Оставь меня.
– Ты не можешь позволить этому уничтожить себя, – она осторожно миновала носилки и села на пол рядом с Бобом. – Здесь нет ни единого человека, который не испытал бы горечи утраты.
Боб смотрел куда угодно, но не на нее.
– Мне не нужен мозгоправ. Просто пусть меня оставят в покое.
Лилли глядела в пол. Краем глаза она видела на коленях Боба старую хлопковую бейсболку, которую обычно носила Глория – такую старую и поношенную, что от выпуклых букв, образующих фразу: «Я С ИДИОТОМ», осталась только тень. Каждые несколько секунд Боб ставил бутылку и гладил козырек, словно это – воробушек, которого нужно вылечить.
Лилли покачала головой.
– Она была великой женщиной.
Боб сделал еще глоток.
– Это точно, Лил-л-ли, девочка, – он выговорил ее имя так, словно там содержалась дополнительная «л», после чего добавил: – Это точно.
– Она была крутая.
– Ага.
– Надо будет провести службу.
– Это хорошо, Лилли, девочка. Ты проведешь, – теперь его голос окреп, и в нем зазвучало плохо скрытое бешенство. – Ты проведешь службу, я точно приду послушать.