Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собрать увиденное в жизни, свести вместе, объединив сюжетом и завязав композицией, написать настоящую картину, не хуже тех, что показывают на выставках, только в совершенно новом роде, чтобы героем ее оказался не Ахиллес или Сципион Африканский, а бедный чиновник во всей затрапезности его обихода или капризная барынька в кругу прихлебателей, но возведенные в такую же степень художественного совершенства, что Ахиллес или Сципион.
Был у него и учитель — тот высокий образец, которого полезно хотя бы на первых порах придерживаться, пускаясь в столь дерзкое плавание. Былые кумиры, Теньер с Остаде, за прошедшие годы нисколько не померкли в его глазах, но все-таки, отделенные от него двумя столетиями, могли быть полезны скорее как ободряющий пример. Присматривался он и к тем, что поновее, прежде всего к Полю Гаварни, любимцу парижан, а за ними и переимчивых петербуржцев. Француз был бесспорно хорош, прельщал артистизмом, гибкой, легкой и уверенной линией, живостью необычайной — все это было уже близко, «тепло», многое тут надо было взять на заметку, многому поучиться, и Федотов учился, раз-другой даже скопировал прилежно его рисунки, не забыв педантически пометить: «перечерчено с Гаварни». Уроки Гаварни пригодились, но позже.
А прямого учителя Федотов нашел себе в англичанине Уильяме Хогарте (Гогарте, как его тогда называли), великом моралисте и обличителе нравов. О том, как это произошло, можно только догадываться. Хогарта неплохо знали в России; на него ссылался еще Радищев, а затем и Жуковский, и Языков, и Бестужев-Марлинский, и Одоевский — вплоть до Герцена и Белинского. Однако Федотову мало что могли дать заглазные отзывы и суждения. Проникнуться Хогартом он мог, только увидев его гравюры собственными глазами, и нетрудно предположить, где именно: в «Живописном обозрении», издаваемом Августом Семеном. Именно там, сначала в 1835 году, потом в двух последующих, они и публиковались.
Словом, знакомство состоялось очень рано. «Великий Гогарт, воскресни с твоей кистью!» — в восторге записал он как-то, стоя в карауле у Нарвских ворот и наблюдая за протекающей вокруг жизнью. А несколько времени спустя высказался храбрее: «Если царь спросит, чего я хочу? — Успокоить старость бедного отца, пристроить сестру и помочь затмить знаменитого Гогарта…»
Верно, не без оглядки на Хогарта и задумал он исполнить не одну, не две и не три картины, но обширную их серию.
Замысел был смелый до дерзкости, такое приходит в голову только по неопытности: обозревать жизнь людей всех сословий, состояний и рангов, предстающую со своей изнаночной, пошлой стороны, не останавливаясь ни перед барскими хоромами, ни перед убогой комнатенкой бедняка, всюду проникая незримо, наподобие Хромого беса Лесажа, и все видимое извлекать из-под крыш на свет божий, над всем равно непочтительно посмеиваясь, где саркастически, где снисходительно, где лукаво, этаким новоявленным Вергилием проводя зрителя по кругам петербургской преисподней, творя от картины к картине нескончаемую комедию людских страстей и житейской суеты, некий иронический эпос будней — в ехидную параллель тому велеречивому и натянутому эпосу, который усердно продолжали множить академические художники, живописуя деяния богов и героев: там — придуманное, возвышенное, красивое и стройное, здесь — натуральное, низкое, уродливое и путаное. Что-то такое или не совсем такое рисовалось его воображению, и он энергично принялся за работу.
Довольно скоро, впрочем, стало понятно, что дело пойдет немного иначе, чем у Хогарта. То ли Хогарту некуда было спешить, то ли темперамент у них, англичан, был иной, степеннее нашего, то ли самый порок в Англии утвердился на каких-то особых началах, соответственно требуя к себе и особого, более основательного, что ли, подхода, но Хогарт посвящал каждую свою серию из нескольких гравюр или картин одному какому-то типу или явлению — «Карьере шлюхи», «Карьере мота», «Модному браку», неторопливо и обстоятельно разворачивая композицию за композицией и прослеживая всю историю ступень за ступенью.
Нет, Федотов не мог позволить себе такой роскоши. На каждое явление он отвел всего лишь по одному листу, по одному событию. Исключение сделал только раз: к «Кончине Фидельки», изображающей переполох, происшедший в доме после смерти любимой барыниной собачки, добавил лист «Следствие кончины Фидельки» — барыня страдает еще пуще, к ней тянутся вереницы сочувствующих и соболезнующих, медики всерьез озабочены ее здоровьем, художник пишет посмертный портрет усопшей, а архитектор явился с проектом монумента на могиле. Можно было обратиться к событиям более ранним — к началу роковой болезни, или еще более ранним — к поре благополучного процветания Фидельки. Можно было нафантазировать и будущее — монумент, величаво вознесшийся над могилой.
Бог весть куда еще могло завести воображение, но он удержался. И без того немало еще достойного насмешки оставалось (он надеялся — до поры) обойденным его вниманием.
Так или иначе, для начала пришлось ограничить себя семью сюжетами: «Художник, женившийся без приданого в надежде на свой талант», «Магазин», «Офицерская передняя», «Утро чиновника, получившего накануне первый крестик», «Первое утро обманутого молодого», «Кончина Фидельки» и «Следствие кончины Фидельки». Согласитесь, что для начала и этого было слишком много.
Намерениям его существовало немаловажное препятствие: за масляные краски он все еще не брался. Однако так не терпелось скорее приступить к желанному, что он решил пока сделать только эскизы, но как можно добросовестнее, с хорошо проработанными типами, подробностями обстановки — а уж потом, со временем, постепенно перевести их один за другим в настоящие масляные картины. Попутно мелькала мысль, опять-таки по примеру Хогарта, когда-нибудь размножить их гравюрой или вошедшей в моду литографией, что было бы даже лучше, потому что и литография стала бы не в пример дешевле гравюры, да и отпечатков дала бы несравненно больше.
Исполнять свои эскизы в цвете он не стал. Акварельных навыков как будто хватило бы, в акварели он вполне преуспел, но, видно, чувствовал: то, что годилось для аккуратных и нарядных «военных картинок», никак не шло к изображению реальной жизни во всей ее пестроте, нескладности и затертости. Поэтому работал он сепией — коричневой краской. Сепию Федотов только что испробовал во «Французских мародерах» и в «Переходе егерей», и она пришлась ему по сердцу своим мягким, сочным цветом, способностью принимать разные оттенки, оказываться заметно холоднее там, где она наложена густо, плотно, а там, где легко, прозрачно, — делаться теплее; однокрасочный рисунок сепией выглядел более живописным, чем если бы он был исполнен разведенной тушью или черной акварелью.
Работы было очень много. Каждый из семи сюжетов надо было тщательно продумать и выстроить, распределив роли в нем между действующими лицами. Ни одно лицо и ни одно явление не должны были быть случайными, все должно было способствовать общему впечатлению и делать его неотразимым.
Легко сказать — «выстроить». Тот опыт, что успели накопить первые русские бытописатели, последователи Венецианова, Федотову был малопригоден. В их картинах не было ни сколько-нибудь развитого драматургического действия, ни мало-мальски выраженных человеческих характеров, с этим действием крепко связанных. Скажем, сидят себе двое приятелей в комнатах, один наигрывает на гитаре — всё как будто славно. Но что это за люди, как они сошлись, какая надобность привела одного к другому, что воспоследует из этой встречи? Каков, наконец, нравственный урок? Поболтали и разошлись — как не встречались.