Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как видно, Коршунову было не привыкать вытягивать хозяйство. Правда, сейчас это становилось труднее. Получаемый Федотовым пенсион — сто рублей ассигнациями в месяц — был, конечно, скромен, хотя вовсе не так жалок, как это нам порою представляется. Все-таки это был пенсион капитана гвардии, по тем временам на него можно было прожить прилично, разумеется, не позволяя себе излишеств. Беда же заключалась в том, что на пенсион этот жил не один человек, и даже не двое: Федотов взял за правило часть денег (как пишет Дружинин — большую) отсылать родным в Москву и правила этого придерживался неукоснительно с того самого дня, как получил причитающееся при выходе в отставку пособие. Другая беда заключалась в том, что Федотову надо было не только жить, но и работать. Нужны были бумага, карандаши, натурщики, гипсы, книги и пособия; позже понадобились масляные краски и холсты, подрамники, мольберт и прочее. Все это стоило дорого и ложилось на бюджет тягчайшим бременем, потому что тут Федотов не желал и не мог скупиться.
Для поправки обстоятельств попытался он, по примеру других учеников Академии художеств, давать уроки рисования, но недолго, потому что делать это спустя рукава не мог, а иначе — уходило слишком много времени и сил. Можно бы и не упоминать об этом кратковременном занятии, никак не обогатившем его жизнь и уж совсем никак не повлиявшем на его искусство, если бы не любопытное обстоятельство, некий курьез, из тех, которые так охотно разбрасывает жизнь.
Вполне возможно, что среди его учеников оказался будущий знаменитый американский живописец Уистлер, а тогда одиннадцатилетний Джимми, привезенный в Петербург своим отцом, инженером-путейцем. Так можно истолковать запись, сделанную в дневнике его матерью: «5 апреля 1845. Джимми начал посещать курс рисунка в Академии художеств, по ту сторону Невы, как раз напротив моих окон. Там три класса, он в последнем и боится, что никогда не дойдет до первого; офицер, который дает ему частные уроки, сам учится в нем, и Джимми питает к нему полное уважение, кое надлежит питать к художнику…» А дальше еще сообщается, что мальчик увлекается рассматриванием Хогарта16 — совпадений немало. Что ж, жизнь порою оказывается изобретательнее нашей фантазии.
Словом, с приработком не получилось, и надежда была только на экономию. Экономии подвергалось все житейское, не относящееся к искусству. Жалкий обед, не дороже чем за 15 копеек серебром, Коршунов приносил из близлежащей дешевой кухмистерской или, по знакомству, из солдатской кухни все того же Финляндского полка (не до амбиции, когда по одежке надо протягивать ножки), а когда и сам готовил, как бог на душу положит. Единственный черный сюртук, дополняемый черным бархатным жилетом и черной же шелковой косынкой вокруг шеи, служил Федотову при всех нечастых выходах во внешнюю жизнь; дома же хватало и старой шинели, употребляемой на манер халата. Впрочем, без шинели, а то и без тулупа, подчас трудно было обойтись, потому что в комнатах стоял постоянный холод — дрова были слишком дороги. Иной раз помогал полк: уже в первую зиму П. Л. Лазарев, квартирмейстер Финляндского полка, прислал подводу по просьбе бывшего сослуживца, и следующей зимой, перетерпев ноябрь и декабрь и поняв, что дальше не выдержать, в начале января Федотов скрепя сердце снова сел за письмо:
«Почтеннейший Павел Лазаревич!
Вы, я думаю, удивлялись при начале зимы, что я не прибегнул к вам с просьбой насчет согревательного. Зато теперь уж извините — прибегаю. Я бы оставил вас в покое и крал бы дрова, как иногда делают другие, имеющие запасливых соседей, но вот беда, во всем Шишковом доме не у кого украсть. Жильцов, кроме меня, нет, хозяев тоже нет. Если бы это были первые дни праздника, то даже можно было на дрова свободно разобрать весь надворный флигель, но теперь дворник уже очнулся после хмеля. И все-таки, хоть какой ни есть, а все дворник сторож.
Потому, не имея, где стянуть, я прибегаю к вам. Я говорил генералу, и он, конечно, сказал, очень рад, а я еще более.
Сколько дадите, столько и хорошо. Мало, так вам же хуже, придется еще такую же рацею читать…»
Манера шутливо, даже игриво повествовать об огорчительных обстоятельствах стала уже привычной, ею Федотов научился кое-как оборонять свое достоинство.
При всех этих тяготах он еще сам умудрялся кому-то помогать — удивительная закономерность, давно подмеченная в жизни: бедняку филантропия дается легче. Некоторое время с ним делили кров двое — Карлони и Гирст, такие же, как он, вольноприходящие ученики Академии художеств. Возможно, что сам себе он это объяснял соображениями практическими: вместе работать, вместе жить, вместе и расходоваться — будет легче. Про Гирста нам ровно ничего не известно. Про Карлони же — что он был беден (Федотов его «призрел» и «делился с ним»), потом же получил в Швейцарии большое наследство и исчез, скорее всего, ничем не воздав своему благодетелю.
Слов нет, жить стало несравненно труднее, чем в полку, но эти трудности были ничто против главного — того, что он полностью располагал сам собою, мог свободно заниматься искусством, и только им одним. Правда, занятия эти пошли не совсем так, как думали его товарищи, провожая его из полка, да как он и сам рассчитывал поначалу.
Много сомнений относительно баталического жанра уже успело угнездиться в его душе, но он не спешил поддаваться им. Была надежда: систематическая учеба в Академии художеств откроет наконец некие скрытые до сих пор тайны. Поэтому его первые шаги в новой жизни по-прежнему подчинялись все той же разумной во всех отношениях цели.
«Думая сделаться баталистом, начал изучать коня со скелета…»
В Академии художеств он пошел не к Брюллову и у Брюллова так и не учился. Не повезло? Брюллов имел вкус к преподаванию, учил увлеченно и серьезно, об учениках заботился, и у него было что передать им. К нему рвались, ему внимали и покорялись десятками молодые. При всем том ему так и не довелось вырастить ни одного мало-мальски крупного художника, который бы отчетливо и громко произнес свое слово в живописи. То ли недород дарований случился в это не лучшее для русского искусства время, то ли еще что, то ли собственное положение Брюллова, заблудившегося между романтизмом и академизмом, да так и не сумевшего оттуда выбраться, несмотря на громадный природный талант, великолепное мастерство и искреннее желание содействовать всему новому и свежему, послужило тому причиной.
В академии пошел Федотов в баталический класс, к профессору второй степени Александру Ивановичу Зауервейду. В жанре баталической живописи тот считался наиболее крупным художником. Его даже называли «русский соперник вернетов», как бы приравнивая к знаменитому французу Орасу Верне, что, впрочем, было вовсе уж не сообразно. Но лошадей он в самом деле рисовал превосходно, недаром же начинал преподавательскую деятельность с класса живописи животных для баталий и других родов и даже выпустил специальное учебное пособие — «Анатомия лошади в литографированных листах». Это был трудолюбивый и знающий дело человек, внимательный к своим ученикам.
Учиться у него Федотову было интересно и небесполезно, главным образом потому, что приходилось много рисовать живую натуру — и того же коня, которого приводил под уздцы служитель академии прямо в мастерскую, и натурщиков, обряжаемых в армейские мундиры. Баталический жанр требовал хотя бы внешнего сходства с реальной жизнью, и конь должен был смотреться с картины вполне реальным конем, а не Буцефалом Александра Македонского или Пегасом Беллерофонта. И Федотов старался. Лев Лагорио, его младший и недолгий товарищ по классам, вспоминал, как он ставил перед собою бюст лошади и последовательно зарисовывал его в десяти различных положениях — делал все, что нужно. Но это по части учебы, а собственное его творчество все более и более уклонялось от живописания коней и киверов.