Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В каком-то смысле способность распознавать собственные недостатки можно назвать даром, но на деле я постоянно говорю людям всякие ужасные вещи, и та часть меня, которая понимает, насколько это было неуместно, кричит на меня: «Нет! Нельзя говорить священнику про вибраторы!» Тогда я отвлекаюсь на эти крики у себя в голове, начинаю паниковать, и снова наступает очередь номера кредитки. Либо я выдаю что-то другое, чтобы заполнить неловкую тишину, но по какой-то причине та часть моего мозга, в которой нет фильтра, может думать только о некрофилии, а часть моего мозга, понимающая, что некрофилия всегда будет неуместной темой для разговора, кричит: «НЕКРОФИЛИЯ – ЭТО ПЛОХО», и я паникую, и слышу, что уже пустилась в объяснения, почему некрофилия – это плохо, и та часть меня, которая немного в себе, качает головой, видя, как люди не могут подобрать слова, чтобы хоть что-то ответить девице, выступающей против некрофилии на вечеринке. Мне жалко этих людей. Не только потому, что им приходится быть свидетелями этого безумия, но еще и вот почему: кто станет спорить с тем, что некрофилия – это плохо? Никто, вот кто. И если попытаться сменить тему, то будет выглядеть так, как будто ты являешься тайным сторонником некрофилии, который просто не хочет признавать этого публично. Наверное, именно поэтому люди, с которыми я разговариваю на вечеринках, медленно пятятся от меня, чтобы присоединиться к какому-нибудь другому разговору, и в итоге оказывается, что я стою в одиночестве и разговариваю сама с собой. И это просто охренительно. Ведь если и есть что-то более нелепое, чем девчонка, которая на вечеринке разговаривает с незнакомцами про секс с трупами, так это девчонка, которая на вечеринке разговаривает о том же самом сама с собой.
Вот почему каждый раз, когда я вижу лохматых бомжей на улице, которые кричат в никуда, что медведи – это злые гении, пытающиеся захватить город, мне сразу же представляется, как несколькими годами ранее они пускались в непроизвольные рассуждения об этом на вечеринках и пугали самих себя до нервного срыва, а окружающие при этом просто отходили в сторонку. И вот теперь, годы спустя, эта бездомная женщина все еще пытается закончить этот разговор с достоинством, но у нее ничего не выходит. Вот почему я всегда даю бомжам доллар и немного «Ксанакса». Потому что я в точности знаю, каково им. А еще мне нравится кивать им и говорить что-нибудь в ответ, например:
– Это весьма любопытная теория, но я не уверена, хватит ли медведям когнитивных способностей, чтобы создать сложную систему управления.
Правда, обычно человек, с которым я разговариваю, просто смотрит сквозь меня, потому что сосредоточен на уже давно не слушающей его аудитории, которая существует теперь только у него в голове. После этого муж оттаскивает меня в сторону и читает нотации о том, как опасно провоцировать бездомных. Он не видит того, что вижу я: отчаянное лицо человека, который сошел с ума, придя на вечеринку.
Вам, наверное, подумалось, что Виктор мог бы проявлять побольше эмпатии, потому что видел собственными глазами, какую эмоциональную разруху я оставляю после себя, если мне приходится с кем-то общаться, – однако вплоть до совсем недавнего времени он категорически отказывался воспринимать всерьез мою способность полностью разрушить нашу с ним репутацию за один-единственный вечер и называл это преувеличением с моей стороны. Могу лишь предположить, что он не придает особого значения моей неспособности нормально общаться с другими людьми по одной из двух причин: а) мои настоящие приступы паники были настолько серьезными, что по сравнению с ними моя неловкость в общении выглядит не так страшно и б) он просто недостаточно наблюдателен.
К тому же, по правде говоря, за моими приступами тревоги наблюдать гораздо тяжелее, и мне очень повезло, что худшие из них случаются лишь несколько раз в год. Сначала со мной все в полном порядке, но уже секунду спустя на меня накатывает тошнота, а следом за ней и паника. Потом я никак не могу отдышаться, понимаю, что вот-вот потеряю всяческий контроль над собой, и во что бы то ни стало хочу сбежать. Только вот сбежать я хочу от того единственного, от чего сбежать попросту не могу, – от самой себя. Причем происходит это всенепременно в битком набитом людьми ресторане, на вечеринке или в другом штате, за много миль от любого потенциального убежища.
Я чувствую, как нарастает паника, словно меня схватил за грудь лев и теперь подбирается к моей шее. Я стараюсь его сдержать, но люди за столом чувствуют, что что-то изменилось, и начинают обеспокоенно на меня поглядывать. Я как открытая книга. Мне хочется залезть под стол и прятаться там, пока все не пройдет, но это вряд ли удалось бы объяснить людям за столом. У меня начинает кружиться голова, и я чувствую, что у меня случится либо обморок, либо истерика. Это самая худшая часть, потому что я даже не знаю, что именно произойдет на этот раз.
– Мне дурно, – бормочу я людям за столом, не в состоянии сказать что-либо еще, не начав при этом учащенно дышать.
Я выбегаю из ресторана, натянуто улыбаясь таращащимся на меня людям. Они стараются относиться ко мне с пониманием, но они ничего не понимают. Я выбегаю на улицу, чтобы сбежать от обеспокоенных взглядов людей, которые меня любят, людей, которые боятся меня, незнакомцев, которые гадают, что со мной не так. Я тщетно надеюсь, что они решат, будто я просто напилась, но я знаю, что они знают. Каждый мой безумный взгляд так и кричит:
«Душевнобольная».
Потом кто-то находит меня на улице сжавшейся в клубок и кладет свою холодную ладонь на мою разгоряченную спину, пытаясь меня тем самым успокоить. Этот человек спрашивает, все ли со мной в порядке, и если он в курсе моих проблем, то его голос звучит более ласково. Я киваю, пытаюсь виновато улыбнуться и закатываю глаза, словно насмехаясь над ситуацией, – лишь бы мне не пришлось что-то говорить. Они думают, что я делаю это от стыда, и я позволяю им так думать, потому что так проще, а еще потому, что мне действительно стыдно. Но молчу я не по этой причине. Я держу рот на замке, потому что не знаю, смогу ли перестать кричать, если его открою. Руки непроизвольно сжимаются в кулаки – так сильно, что начинают болеть. Мое тело порывается убежать. Каждый мой нерв оживает и словно бы загорается огнем. Если я успею вовремя принять свои лекарства, то смогу предотвратить самое худшее… неконтролируемую дрожь, ощущение, будто меня бьет током, ужасающее осознание того, что наступает конец света, – но, кроме меня, об этом никто не знает. Если я не доберусь вовремя до лекарств, то потом они уже не помогут, и следующие несколько дней я буду обмякшей тряпкой.
Я знаю других людей, похожих на меня. Они принимают те же самые лекарства. Они пробуют всевозможные курсы лечения. Они потрясающие и удивительные, но что-то в них навсегда сломано. Мне повезло, что Виктор, хоть и не понимает этого, пытается понять и говорит мне:
– Расслабься. Поводов для паники совершенно нет.
Я признательно ему улыбаюсь и делаю вид, будто именно это мне и нужно было услышать, как будто у меня просто такой дурацкий период, который однажды пройдет. На самом же деле я знаю, что поводов для паники нет. И именно от этого все становится еще хуже.