Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так что у тебя за новости? – спросила Грейс.
– Ладно, слушайте: вчера я зашла к Энди, все были в черном, все вопили, потому что… барабанная дробь, пожалуйста…
Мы уставились на нее. Я-то понимала, что последует. На меня накатила горячая волна липкой тошноты. Я уставилась на свои колени. В памяти, нет, на самом деле не в памяти, а в воображении мелькнула картина: перевернувшийся автомобиль, колеса которого, продолжая крутиться, отражаются в витрине. И я спросила, хотя ответ знала заранее:
– Так что все-таки случилось?
– Автомобильная авария. Настоящая трагедия. – Она посмотрела на меня и подмигнула, почти незаметно. – Машина перевернулась на шоссе, все произошло на рассвете. Говорят, врачи скорой находили фрагменты тела в самых разных местах. Прямо Шалтай-Болтай какой-то.
Повисло молчание, никто из нас не знал, что сказать. Этого просто не может быть. Мы не могли этого сделать. Это должно быть просто совпадением.
«И все же, – думала я, видя по разгоревшимся глазам девушек, что они, как и я, разрываются между надеждой и страхом, чувствуя, как рвется у меня сердце, – и все же, а что, если это не так?» Что, если силой нашей воли, силой праведного гнева фурий мы и в самом деле убили его; что, если налипшая на мои руки кровь птички на самом деле его кровь?
Нет, этого не может быть.
Наконец Алекс, прижав ладонь к горлу, рассмеялась.
– Нет, Робин, ты и впрямь больна.
– Знаю. – Робин закурила сигарету. – Потому вы со мной и возитесь.
Она положила голову мне на колени, закинула ноги на ограду и принялась выпускать в воздух дым, колечко за колечком.
Так мы и сидели в молчании, погруженные в свои мысли – плененные ими, пока башенные часы не пробили десять. Грейс и Алекс, как по команде, вскочили на ноги, стряхнули пыль с брюк и направились, каждая своей дорогой, на очередной урок. Мы с Робин остались, молча проводив их взглядами. Остро пахло лавандой и лимоном; в горле запершило, стало трудно дышать. Обеими руками я упиралась в камни ограды. Этого не может быть, это просто совпадение. Но воспоминания не исчезали, не стирались, как тень, застывшая на неподвижной поверхности воды. Осколки, в которых отражаются синие фары машины скорой помощи. Оранжевое мерцание уличных фонарей. Блестящие черные лужи на полотне дороги, уменьшающиеся по мере моего удаления от нее. Я была там, сомнений нет.
Я почувствовала, что вот-вот разрыдаюсь; мне стало плохо. Слава богу, мы сделали это вместе. Я подняла голову, посмотрела на белые облака, перемежавшиеся голубыми разрывами. Набрала в грудь воздуха и… рассмеялась. Нет, скорее это был не смех, а лай, почти нечеловеческий. Робин секунду-другую смотрела на меня с открытым ртом, потом поперхнулась дымом и закашлялась, хватая ртом воздух. Мы смеялись в лицо проходящим мимо школьницам, смеялись до боли, пока в горле не пересохло и не стало трудно дышать. Мы хохотали, и слезы катились по нашим щекам, мы обнимались и не испытывали ничего, кроме радости, и я была так благодарна судьбе и удаче – иметь такую подругу, которая действительно все понимает.
– «В средине нашей жизненной дороги, объятый сном, я в темный лес вступил»[13], – продекламировал профессор Малколм, жестикулируя, точно провинциальный актер в дурной мелодраме. – Уверен, что многие из нас здесь способны понять это чувство, будь то середина жизни или нет.
Несколько человек издали иронические смешки; Робин резко вздернула брови и закатила глаза. Что касается меня, то я тупо уставилась в спину сидевшей впереди меня одноклассницы, стараясь очнуться, избавиться от очередного мучительного похмелья.
Клубы серебристого дыма лениво поднимаются от пепельницы в промозглом кафе; молочно-белые таблетки, выскальзывающие из пластмассового пузырька; трупик птички с взъерошенными перьями, хруст косточек и клюва под тяжелым башмаком Робин… Я переползаю на край кровати, сердце бешено колотится в груди, где-то на периферии зрения колышутся отставшие от стены плакаты; непреходящее ощущение того, что с них за тобой следят глаза, треск рвущейся бумаги – это я сдираю плакаты, неровно разорванные лица – искаженные, перекошенные.
Малыши с испугом глядят, как мы четверо, вцепившись в холодные цепи, на которых подвешены качели, взлетаем все выше. Вот-вот начнется гроза. Мы, как одержимые, бегаем и визжим под дождем, тяжело дыша. У меня на руках черные пятна – мы красили волосы сперва Робин, а потом мне; расцарапанные колени, грязная кожа; теплая вода и дешевое вино прямо из бутылки. Тошнота. Блевотина, перемешанная со слюной, облегчающая прохлада унитаза. Боль во всем теле. Вчерашняя тушь – потеками на щеках. Даже сейчас воспоминания о тех весенних каникулах мелькают, как в пьяном хороводе.
Да, о нашем общем состоянии отчасти говорит хотя бы то, что эти две недели возникают в моей памяти мгновенными вспышками, тут же словно уносимыми ветром.
– Ну и видок у тебя, – шипит Робин и щелчком отправляет мне через стол свернутый шарик из фольги. – Проглоти. Полегчает.
– Что это? – шепотом спрашиваю я, хотя, конечно, и сама знаю.
– «Съешь меня», – говорит она со смертельно серьезным видом; под глазами у нее темные круги, как и у меня. Ясное дело, с последствиями вчерашней ночи справиться нелегко. Она со вздохом прикрывает шарик ладонью. – Если не собираешься принимать, то хотя бы спрячь.
Глаза у нее лихорадочно блестели, зрачки расширились. Я покачала головой, и таблетки мгновенно исчезли со стола. Я почувствовала некоторое замешательство и вжалась в стул; Робин же резко отвернулась и стала смотреть в стену.
Я посмотрела в окно: отливающие медью здания из красного кирпича, стайка воробьев, клюющих что-то в траве, пустой двор, школьники либо дома, либо взаперти, на занятиях, вырубающие деревья рабочие ушли на перерыв, вокруг благословенная тишина. На весеннем солнце каменные лица скульптур, выглядывающих из ниш в стенах, кажутся озаренными светом нового знания – невозможно, прогуливаясь по двору, избежать их неодобрительного взгляда, бесстрастного суда мертвых.
– Таким образом, в «Божественной комедии» изображается дорога души к Богу; Данте оказал воздействие не только на Блейка, но также и на Шекспира, Милтона, Элиота и Беккета, не говоря уж о современных писателях и живописцах, – продолжал профессор Малколм сухим и бесстрастным тоном. – Но наиболее сильное художественное впечатление произвел как раз «Ад» – главным образом благодаря признанию греха в его бесчисленных формах и провидческому описанию многочисленных кругов Ада.
Как поясняет в предисловии американский поэт Чиарди, Данте изображает в «Аде» мир тех, кто отверг духовные ценности, уступив соблазнам звериных инстинктов насилия, либо употребил свой интеллект на обман и злоумышление против собратьев по роду человеческому. Он обращается ко всем нам, к укрывающемуся внутри каждого из нас соглядатаю – к тому «а что, если попробовать», что лежит в основе любого соблазна, того Schadenfruede[14], которое испытываешь при виде наказания других за преступления, которые и мы могли бы совершить.