Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все меркло перед покоем и божественным благородством парка, ритмом его аллей, недвижным блеском воды в бассейнах, старым камнем статуй и балюстрад, этим ощущением совершенного согласия дворца — маленького, но мнившегося огромным, стройного и легкого, с сотворенной человеком иной природой, с этим рукотворным пейзажем, где-то вдали вливавшимся в рощи и поля.
Бургундия. 1972
Мы пересекли Бургундию. Какие мы видели ржаво-багровые виноградники, какие нежно-ухоженные поля, как прекрасен был готический, залитый розоватым утренним солнцем Дижон! Как потом восхитил меня спрятанный в глубине двора, с трудом найденный дом Стендаля в Гренобле, над крышей которого высились горделивые платиново-белые горы!
Все время, которое мы провели с американским дядей, он настойчиво меня искушал, дарил дорогие вещи, книги, и я не слишком смущался: велик был соблазн. Правда, когда он предложил мне купить «Волгу» через «Внешпосылторг», я опомнился и уклонился с неожиданной (по-моему, и для меня самого) решительностью.
Отправляя меня уже одного в Париж, он зашел в туристическое бюро. «Meilleur que vous avez (Лучшее, что у вас есть)», — приказал он барышне, и я получил билет в одноместное купе. То был «Train Bleu», Синий экспресс, патриций SNCF (Национальное общество железных дорог).
Теперь дорога от Ниццы до Парижа, занимавшая прежде целую ночь, покрывается за несколько часов, и этот знаменитый «Train Bleu», совершивший свой первый рейс еще в декабре 1883 года, поезд, чьи вагоны, украшенные золотым львом, считались едва ли не самыми комфортабельными в Европе, роскошный экспресс для богачей, ехавших на Лазурный Берег, стал анахронизмом, если не сгинул вовсе. Его вытесняют знаменитые TGV — trains à grande vitesse (сверхскоростные поезда): почти неуловимые глазом, межпланетными видениями они словно летят над рельсами — более трехсот километров в час, а в их вагонах скорость неощутима, как в самолете, и почти ничего не разглядеть за окном. Правда, на Лионском вокзале остался, и уж конечно навсегда, ресторан «Train Bleu», один из самых дорогих, претенциозно-шикарных, с баром, где можно выпить отличный до смешного дорогой кофе, сидя в развратно-низких и мягких кожаных креслах и любуясь фантастической по наивной помпезности росписью плафонов и стен.
Итак, памятуя унижения трехместных «couchettes» семилетней давности, постыдно гордясь, я вошел в свой «single». Три пледа на единственной откинутой нижней широкой полке. Душистая прохлада. Проводник почтительно осведомился, какую газету я читаю на ночь, какую воду пью — какой марки, холодную, газированную ли. А потом, в новом пепельно-оливковом костюме фасона «принц Уэльский», в тонкой темно-коричневой, благородно и сумрачно поблескивающей трикотажной рубашке от Lanvin, купленной мне в подарок дядей за непристойно дорогую цену в киоске отеля «Negresco», с бумажником, приятно полным благодаря щедротам обоих дядьев, которыми я продолжал бездумно и с удовольствием пользоваться, отправился в вагон-ресторан. Мало народа — лишь пара с двумя детьми, цветы и корзины с фруктами. Молодой, но уже с платиной в волосах метрдотель с бабочкой почтительно и ненавязчиво ожидал, пока я допью «дюбонне» и можно будет подавать заказанную птичку. Мимо «проплывали огни» Ниццы, потом Антиба, Канн. Было в этом что-то развратно-бунинское, что-то от сбывавшихся отроческих мечтаний о прекрасной и богатой жизни в прошлом, о настоящей роскоши.
И вдруг и сразу (так кажется мне сейчас, а на деле все было, наверное, более постепенно и не так отчетливо) на меня нахлынул душный, ледяной и липкий стыд. Роскошь показалась мне чудовищно неприличной, чужой, недоступной (в момент, когда она была моей). Я вспомнил о моих сверстниках и коллегах — тогда я впервые (и напрасно!) показался себе плотью от их плоти, — о самом себе и своей жизни дома. Мне стало гадко и противно, и я возненавидел богатство. И вспомнил Ремарка — его героев, которые дома, в отпуске, думали о своих товарищах в окопах.
А проводник всю ночь сидел в торце коридора — вдруг кто-то из пассажиров позвонит.
Я не аскет. И сейчас, живя в постсоветском убогом, но все же достатке, стремлюсь жить как можно лучше. Но что-то главное тогда во мне свершилось, жирных я возненавидел, и сколько тягостных непониманий и конфликтов случалось и случается в моей жизни из-за этого. И добро бы стал я вполне возвышенным человеком! Не стал.
Почему это все произошло во Франции, среди богатства вполне цивилизованного? Или мне стало противно, поскольку я был иждивенцем, чужим и этому миру?
О современном новом барстве, нас ожидавшем, кто мог знать, но и оно, думаю, лучше тогдашней отечественной партийной номенклатуры, на которую оборотилась вдруг ненависть моей запутавшейся в чужой роскоши души. Можно ли сравнивать степень их мерзости с респектабельно-обыденным западным или даже нашим нынешним диким богатством! Не знаю. Впрочем, тогда в поезде не было ведь никаких богатых русских (да и откуда!), и негодование мое было внутренним, мучительным диалогом с самим собою. Очень удобно иметь деньги — это прежде всего свобода. Но вот запах денег — это совсем другая история…
Париж. 1972
А тогда я записал в блокнотике:
«Сравнение более чем простое — там война и люди на войне — может быть, и не друзья, но те, кому, как и тебе, плохо. И радости там — как на войне. А здесь отпуск. Люди, не знающие, что там. И покой, которым стыдно наслаждаться. Нет, скорее назад, к „демократической“ парижской жизни!»
«Демократическая парижская жизнь» уже давно не текла молоком и медом.
Мои родственники, оказывается, находились на грани развода, дядюшке было решительно не до меня, а я так и не попытался хоть под конец притвориться, что проблемы Иисуса и апостола Павла меня занимают. Костя был добр ко мне, но я его все больше раздражал, надоел ему до последней степени. Моя поглощенность Парижем и равнодушие к дядюшке были непростительны, но что спрашивать с советского человека, которого «пустили». Но до сих пор — нет уже на свете милого Кости — я испытываю перед ним неловкость, хотя он, скорее всего, с его пылкостью и забывчивостью, и не вспоминал о том лете, так много значившем для меня.
Незадолго до отъезда я еще совершил путешествие по замкам Луары, куда Костя обещал поехать со мною. Видимо, ему было уже совершенно не до меня, он хмуро купил мне автобусный тур. Благодаря этой поездке в моей парижской жизни возникла неожиданная романтическая ситуация, что сделало разлуку с Францией еще печальнее.
В середине августа, в разгар жары, вдруг пахнýло осенью — в Люксембургском саду стала ржаво-бурой ссохшаяся на солнце листва, листья сыпались и в черную воду фонтана Медичи, от осликов, на которых катались дети, пахло — почему-то грустно — цирком, невидимый ребенок рыдал безутешно, и строгая мама повторяла назидательно, но ласково: «Jean-Michel ne pleure jamais, Jean-Michel ne pleure jamais!»[19]