Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На одной из кафедральных пьянок (они случались регулярно, мы работали дружно) я сорвала аплодисменты за стишок: «Камень на камень, кирпич на кирпич. Теперь Кучеренко — Владимир Ильич».
В эти годы за такой стишок на правиловку уже бы не потащили. Кучеренко хохотал.
— Дайте ему кепку! — заорала Татьяна.
К доске поплелась толстая Лариса Петрова, тоже лысая, как Ленин — у нее недавно была скарлатина и ее оболванили в больнице. Ее за это в классе дразнят: «Петрова Лариса лысая крыса, съела промокашку, села на какашку». Петрова монотонно загундосила.
Я маленькая девочка, танцую и пою,
Я Сталина не видела, но я его люблю.
А я вот не люблю!..
Добрая Томочка Введенская на перемене поцеловала в букваре портрет Сталина, старательно целясь вытянутыми губами, чтобы не задеть предназначенным только для отца народов поцелуем окружающих вождей — тоже, конечно, очень хороших, но не так. Великодушно предложила и мне.
— Я не буду. На бумаге микробы.
— На Сталине не бывают микробы!
Пришлось изворачиваться. Настаивать на нестерильности вождя опасно. Но не целовать же усатую морду «балабоса»!
— Это ты своими губами их туда напустила!
— Нет, не напустила, нет, не напустила! — Томочка заплакала. — Больше с тобой дружить не буду!
Во дворе играем в прятки. Считалочка: «Жид, жид, по веревочке бежит! Жида лупить, тебе — водить!» Это про нас — меня, маму, папу и бабушку. Не буду играть, молча иду домой.
Ты была хоть маленькая, но уже еврейка. И за это тебя не любили. Не было, девочка, наше с тобой детство мармеладной порой. Ты знаешь что мое детство — это ты? В те годы мама учинила тебе вполне болезненный в самом прямом смысле урок политической бдительности и конспирации. Томимая комплексом избыточной информации и рано проклюнувшимся чувством юмора, ты толстым красно-синим карандашом (помню его, он такой граненый был, лаковый) на газете, рядом с рубленными черными буквами «Правда», послюнявив карандаш, вывела: «и ложь». Крупно, криво и буквы «л» и «ь» в обратную сторону. Детская шутка была обнаружена побелевшей от ужаса мамой лишь через пару дней. Все это время газета валялась на стуле, но какой же дурак обращает внимание на заголовок? Нам с тобой повезло — в эти дни никто в нашу квартиру из бдительных не заходил. А если бы? Могло стоить жизни. Это и повторяла многократно мама, лупцуя тебя ремнем, как Сидорову козу. Урок конспирации. Усвоила? Справедливо пострадала за правду через «Правду».
Последний урок — чистописание.
— Обмакнули перышко! Все обмакнули? Пишем букву «а». Ведем, ведем… Закругляем… Нажим… Волосяная линия!
Стараюсь. Ох, только бы кляксу не поставить!
— Сдаем тетради и организованно выходим из класса! — Людмила Ивановна закрывает журнал, вздыхает и долго смотрит в окно. Мне ее жалко, она старая — лет тридцать, наверно, уже. Но не злая. Кофта на локтях заштопанная.
Можно домой.
— Давай заглянем в кабинет ботаники! У боташки дверь стеклянная, все видно, — предлагает Светка.
— Давай!
Возле кабинета ботаники в конце коридора пахнет скучно. Чем-то тухлым и кислым.
У нас с тобой очень острое, мучительно острое обоняние. Тебя ведь за это даже мама наказывала. Приходя в чужой дом, первым делом все обнюхивала. «Как это неприлично! — шепотом сердилась мама, — хозяева бог знает что могут подумать. Ты что — собака? Больше тебя никуда не возьму!» А запах — это ведь ужасно интересно! Бабушкина лестница пахнет гнилым деревом и щами. Март — свежими огурцами. Соседка тетя Шура воняет черным хозяйственным мылом и сальными тряпками. Лучше всего пахнет молодая трава — ее надо помять в пальцах и долго нюхать зеленый сок. Когда ты стала большая и превратилась в меня, мы с тобой, приходя в Эрмитаж, первым делом шли в длинную галерею на втором этаже, где висели тусклые, словно припыленные временем, гобелены. Запоминали их старинный аромат — немного затхлостью, немного вялыми лепестками роз. Потом — к Рокотову, Боровиковскому, Левицкому. Без гобеленного запаха эти портреты не оживали. Малым голландцам необходим запах кофия и очажного дыма, но в Эрмитаже не сыскать. Даже в буфете запах кофе было не поймать — там пахло сосисками с капустой и глупыми польскими духами «Только ты». Пошли отсюда!
Меня после школы не встречают, как Старикову, Рутенберг и Хитрову. Я сама! Уже большая! Идем по коридору со Светкой, подпрыгиваем, в шутку толкаемся боками. Мы с ней дружим.
— Среда, да-да-да! — выкрикаю я. — А четверг… четверг… не могу придумать. Ой, да! — Оля Рутенберг!
— Это не считается, это фамилия, — фыркает Светка.
— Нет считается, считается! Раз в рифму — значит стих!
— Пятница — задница! — вдруг выпаливает Светка. Мы хохочем.
Прилипаем носами к холодной стеклянной двери кабинета ботаники. За мутными, склизко позеленевшими стенками аквариума уныло шевелит крылышками бледная рыба. Внутри боташки серый сумрак — окно заставлено горшками с жесткими растениями, которые не цветут. А в углу-то — вот страх! — скалится лысый членистоногий скелет!
— Свет, как ты думаешь, он настоящий?
— А какой же? Самый настоящий — прямо от мертвеца.
Домой иду одна, Светке — в другую сторону. Лучше бы вместе. После «боташки» настроение совсем никудышное. У меня внутри ведь тоже настоящий скелет — никак от него не отделаться. Скелет — это мертвец! Куда я, туда и он во мне идет. Шевелит костями. Или скелет сам волокет меня куда хочет? Кто главный? Я щиплю себя за руку — скелет во мне этого не чувствует, он не живой. В классе «В» два месяца назад девочка болела дифтеритом и умерла, ее звали Катя. Как страшно, оказывается, дети тоже умирают. Я не хочу! Зачем, зачем во мне скелет?!
Да, приходится смириться. Знай, девочка, ты ведь уже немножко умерла — где лицо с фарфоровой кожей? Охрип голос, вытянулся, подустал и огрубел твой страшный спутник — маленький нежный скелет. Твое тело стало вовсе чужим — ты бы даже представить не могла. Но ты убедилась? — это не больно. Не плачь, не плачь, не смотри в зеркало, ты все-таки не пропала совсем — я держу тебя за руку, не замерзла? Ты меня не видишь? Это неважно. Ведь мы вместе читаем Пушкина, не любим Некрасова, боимся ос, ненавидим манную кашу, обожаем, когда подушка пахнет морозом, врём редко и удивляемся на взрослых — говорят о всяком неинтересном.
В первой четверти случилось очень стыдное и страшное. Когда урок чтения был. На этом уроке мне вообще делать нечего, я уже в пять лет читала свободно. Меня и не вызывала Людмила Ивановна никогда — она знала. И велела мне никогда не смеяться, когда другие по складам читают. Но я все равно смеялась — только не вслух, а про себя. Я почему-то не такая, как они. Но об этом надо молчать. Обо всем лучше молчать и притворяться.
— Людмила Ивановна, можно выйти?