Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он все понимал, оказывается…
— В какой-то мере, безусловно, — подтвердила Валентина. — Дела вашей семьи уже не чужды мне.
— Дела моей семьи… — Огурцов постучал пальцами по подлокотнику кресла. — Вы, конечно, считаете эти дела неблагополучными.
— А вы как считаете, Григорий Семенович? Честно, от всего сердца?
— Честно. От всего сердца… Почему я должен открыться вам в том, что, может быть, желал бы скрыть от самого себя? Только потому, что вы классный руководитель моего сына? — выставил подбородок Огурцов.
— Как вам угодно…
— Положим, угодно. — Взяв карандаш, он медленно провел черту на лежащем перед ним листе бумаги. — Вы знаете характер моей жены. Думаю, поняли его. С ней надо воевать повседневно. И, уверяю вас, эта война измотает всех, но не принесет никакой пользы. Вы хотели бы этого? Видите в этом какой-либо выход? Я лично не хочу и не вижу. Вот вам честно, от всего сердца.
Он замолчал, продолжая марать бумагу резкими росчерками карандаша. Этот человек сдавался без боя, отступал, уступал сына диктаторской власти матери, даже не пытаясь ничего предпринять. Валентина тоже молчала, подавленная тем, что открылось ей в Огурцове: в семье он предпочитал жить без волнений, вовсе не считая для себя позором так вот отступать, уступать. Он даже гордился, похоже, что сознательно идет на такое.
— Ну, хорошо, не будем больше об этом. — Валентина чувствовала себя крайне неловко. — И все-таки… как вы представляете будущее Ромы? Каким видите его? Кем?
— Будущее? Об этом я не думал пока. Он еще мал. Вероятно, как и я, инженером.
— Видите в нем задатки будущего инженера?
— В данный момент — лишь задатки оболтуса. — Огурцов комически вскинул брови. — Ах, дорогая Валентина Михайловна, не терзайте мою несчастную душу! Я только что был в таком прекрасном завтра, видел свой завод устроенным, обновленным… Вырастет Рома, тогда и решим.
— Но хоть елку-то к Новому году ставите? Украшаете вместе с ним? — Ощущение неловкости прошло, Валентина поняла, что ей и сегодня не пробить эту несгибаемую родительскую броню. Какая уж тут тетрадь с рисунком, к чему! А о случае на лесопосадке лучше не заикаться.
— Елку ставит и украшает жена. Роман побьет все игрушки. Простите, Валентина Михайловна, я должен работать, — извиняюще улыбнулся Огурцов.
Она ушла от него с чувством огромной потери. Ведь все же надеялась! Очень надеялась, что заинтересуется, поймет, захочет помочь и себе и сыну. Хотя это бывало. Не однажды случалось уже в ее практике. Всякое было… Нет безвыходных положений, все можно уяснить и уладить, если думать прежде всего о ребенке, а не о себе… Все ли, Валентина, поразмысли хорошенько, всегда ли? Толю Куваева вспомнила? Сколько было в жизни таких вот Куваевых, Огурцовых, Фортовых… каждый раз, у каждого из них — все совсем иначе, по-другому, и решать приходилось каждый раз по-другому. Толя помнится потому, что он первый. Не опыт, не уменье — сердце тогда подсказало, как быть.
18
— Толя, останься, пожалуйста, мне надо с тобой поговорить.
Остался. Не двинулся с парты — лицо кулачком, взгляд исподлобья… не снял с головы великоватой ему Сашиной шапки… Маленький, одинокий человек. Хотела, тронуть плечо — отшатнулся.
— Ты сегодня опять порвал тетрадку… Не жаль? Голубей можно делать из старых, — мягко сказала Валентинка. У мальчика дрогнули губы, но смолчал. — Сейчас их не купишь, маме, наверное, достаются дорого, — все так же сочувственно продолжала она.
— Как же, дорого! Она заплатит, жди! — вырвалось у Толи. — Вовсе и не она, а папка осенью прислал! Я бы и в школу не пошел, кабы не папка. Он велел мне учиться. Обещал забрать к себе, если будут хорошие отметки. Я учился-учился, а он не забирает!
Уронив голову на руки, мальчик заплакал. Горе осилило его, прорвалось, ему надо было излиться, горькому мальчишескому горю. И Толя говорил, говорил…
— Отца прогнала, а сама… — Он сдернул с головы шапку, мял ее в руках. — Спекулянтка, самогонку гонит, гулянки устраивает! Я отцу сколько писал, он одно: квартиру получу, потерпи, пока жить негде. Я бы в сенцах жил, в кладовке или еще где, нет у меня больше никакого терпенья! Убегу я, вот что! И отцу не скажу, где скрылся. Раз не нужен никому, пускай пропаду, а с ней жить не стану!
Он ни разу не сказал «мама», все «она», «с ней». Будто говорил о совершенно чужом, ненавистном ему человеке.
— Давай я напишу твоему папе, хочешь? — сказала неожиданно для самой себя Валентинка. — Ты знаешь адрес? Прямо при тебе и напишу. Меня он, может быть, послушается.
— Вас послушает! — с надеждой подтвердил Толя и, покопавшись в сумке, протянул ей клочок бумаги с адресом. И робко попросил: — Только вы не говорите про это… что меня исключить хотели. Я потом сам расскажу, ладно?
Письмо ушло, улетело, начались будни, рабочие будни, полные труда, волнений, забот. Посидев после уроков как следует над тетрадями и планами, Валентинка шла к Нине Осиповой, куда собирались Надя, Дубов, еще парни и девушки, репетировали веселую пьесу, обсуждали комсомольские и колхозные дела, случалось, плясали под гармошку.
— Репетируем, а ставить где будем? — спросила однажды Надя. Нина и Дубов замерли посреди любовного объяснения. Валентинка — суфлер — удивилась:
— Как где? В клубе, конечно!
— В клубе? А вы его видели хоть раз? — захохотал Дубов. — Там телята, и оттуда их не выведут до морковкина заговенья! Телятник еще до войны начали строить, сруб поставили, а крышу никак не покроют! — уже сердито закончил он.
— А ну, пошли! — натянула на себя пальто Валентинка.
Сруб телятника утонул в сугробах; гуськом, ломая тугой наст, пробрались внутрь. В щелях свистел ветер, стропила вздымали к небу темные ребра…
— Вот вы счетовод, Вася. Много людей надо, чтобы все закончить? — спросила Валентинка у Дубова.
— Да как сказать, — сдвинул он на ухо шапку. — Три человека за месяц, поди, справятся.
— А если тридцать человек? Сорок?
— Где их взять? — усмехнулся Василий. — В колхозе всего-то сорока мужиков не наберется.
— Откопали же мы тогда сообща сено! Молодежи ведь у нас много, — торопливо заговорила Валентинка. — Организуем молодежный воскресник. С