Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наш современный опыт происходит от этих моментов духовного и психологического смещения и малоприметного, на первый взгляд, сдвига от институтов, опирающихся на божественное, к тем, что основываются на общественном согласии. Наш современный мир – первый, вполне познавший психологическое мучение того обывателя, которого Шекспир назвал «Гамлет». Этот замечательный датчанин отлично знает, чего хочет, чего от него требует традиция, и при этом испытывает странную внутреннюю нерешительность. Его решимость «Хиреет под налетом мысли бледным, И начинанья, взнесшиеся мощно, Сворачивая в сторону свой ход, Теряют имя действия»[95]. Он – первый полностью воплощенный психологический портрет, образ глубокого внутреннего конфликта, зажатого между двух мифов. Он – тот, кем впоследствии станем все мы. Утративший божественную определенность, беспокойный внутренне, он наш с вами брат-невротик.
Современные тенденции и позиции уже явственно прослеживаются в XVII веке не только в шекспировском описании невроза и экзистенциальной тревоги, но и в том, как Бэкон дает формулировку основ научной теории и методологии, столь успешно восторжествовавших над миром древнего авторитета[96]. Разделение наблюдателя и наблюдаемого, непредвзятое исследование теорий, которые полагалось проверить методом наглядности, переносит нас из царства субъективной фантазии к предположительно объективной верификации. И кто бы мог подумать, что это отделение человеческого от внешних феноменов способно зажечь чудесный свет лампы накаливания или свет тысячи солнц над Хиросимой? И уж тем более предположить, что это ослепительное сияние может отбрасывать очень глубокую Тень?
Мы, живущие в современную западную эпоху, в свою очередь тоже сделали немалый вклад в фантазию «прогресса». Еще с детских лет мне памятен девиз Дженерал Электрик, звучавший постоянно, словно мантра: «Прогресс – самый важный из наших товаров». Мы убеждены, что добились прогресса, потому что обрели невиданный доселе контроль над природой. Мы живем в контейнерах с регулируемым климатом, преодолеваем значительные расстояния в воздухонепроницаемых цилиндрах из стали и участвуем в одновременном глобальном сообществе, подключившись системой проводов к событиям, происходящим во всем мире. Однако, покончив с рабством на большей части земного шара, мы и далее продолжаем держать миллиарды людей в рабстве экономических стратегий и структур. Мы добились чудес в области здравоохранения, но заполучили новые болезни, не говоря уже о всевозможных издержках и побочных продуктах нашей культурной экспансии. А еще мы умеем разрушать, по меньшей мере, так же быстро, если не быстрее, чем созидать. Так что же в таком случае можно считать мерилом прогресса?
В начальных абзацах главы я высказал мнение, что упадок прежней картины мира отмечается с XIV века, хотя пережитки ее успешно дожили до наших дней. И, хотя первое дуновение модернистской неудовлетворенности и отчуждения проникает на театральную сцену уже к началу XVII века, более явственно модернистская чувственность, знамение все расширяющегося рва между светлой фантазией прогресса и нашим нисхождением во тьму, отчетливо дает знать о себе в начале XIX века. Именно тогда «мудрец из Веймара», как называли Гёте, пересказал на новый лад средневековую легенду о Фаусте. Давайте и мы с вами последуем тропою, ведущей к разделенной душе «модернизма», и к Тени, тайному спутнику нашего времени.
История Фауста не нова. Впервые появляется она в Средние века, затем занимает театральные подмостки уже Елизаветинской эпохи, став основой, к примеру, пьесы «Трагическая история доктора Фауста» Кристофера Марло. Бродячие театры, колесившие по всей Европе с назидательными кукольными представлениями, тоже инсценируют эту историю, всякий раз со все тем же зловещим предостережением, что любая сделка с дьяволом так или иначе неминуемо влечет за собой проклятие. В пьесе Марло финальная декламация хора звучит следующим образом:
Иоганн Вольфганг фон Гёте воспользовался этой нравоучительной притчей, но придумал ей, однако, другой конец. Хотя Гёте по-прежнему делает местом действия Средневековье, он представляет Фауста ученым, переживающим, так сказать, кризис среднего возраста. Фауст – и в этом он подозрительно похож на многих из нас – достиг всех своих целей, но ощущает внутреннюю пустоту. Нет горизонта, не к чему больше стремиться. Он страдает классической депрессией среднего возраста, которая случается, когда наши проекции то ли не срабатывают, то ли уже осуществились, и мы остаемся наедине сами с собой. Но хотя Фауст, переживающий глубокий внутренний конфликт, столь же близок нам, как и Гамлет, он тем не менее несет в себе тот героический импульс, который, возможно, лучше всего выразил Теннисон в своем «Улиссе»: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Фауст наделен неуемным желанием все познать, выйти за пределы пространства, оставшегося после ушедших богов, чтобы прочно там обосноваться. Хотя гетевская переработка средневековой притчи представляет нам Бога и Дьявола в их привычных образах, невозможно не почувствовать их старомодную несообразность желанию Фауста жить своими представлениями и правилами. Если Данте провозглашал спасение надеждой, то самореализация – это тайная надежда Фауста. И в этом снова он наш «современник», нацеленный более на самореализацию в этой жизни, чем на мечтания о другом, небесном царстве[98].
Вторгаясь в эту пеструю смесь уныния и желания, перед Фаустом предстает Мефистофель. Он уже далеко не тот знакомый типаж в красном трико, с хвостом и рогами. Теперь он странствующий школяр. (Если Дьявол, так сказать, объявится когда-нибудь и перед нами, он тоже облачится во что-то такое, что не будет смущать нас – нечто знакомое, успокаивающее, усыпляющее, политкорректное, обращенное ко всему, во что верится охотнее всего.) Представляясь, Мефистофель довольно уклончиво сообщает Фаусту, что:
Более того, он: