Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
С того злополучного вечера, когда Люба Крячко выставила из своего дома Владимира Парасочку, прошло уже много времени, а настроение все еще было ниже нулевой отметки, да и дела шли все хуже и хуже. Во всех отношениях. Пришлось отдать Светке тяжело заработанное — это ведь всегда так бывает: берешь в долг чужие, а отдавать-то уже свои приходится. Тем более Люба на машину копила, за квартиру в банк выплачивала, да и о летнем товаре подумать надо было, и вообще — мало ли что может в жизни случиться, а она без копейки. Осталась она и без мужика, и без денег, да еще и слава нехорошая о ней стала идти — и что до мужиков чужих падкая, и что вроде бы на руку нечиста. Отродясь Люба чужого не брала, и обидно ей очень такие шепотки было за спиной слушать. Новый год прошел, как панихида, — никто ее никуда не пригласил, никому она стала не нужна… Сидела Люба одна у телевизора, плакала, ела курицу копченую, которую тетка с оказией передала, торт в розовых розочках — но вкуса не чувствовала. Все было одинаково пресным, как трава, — и курица, и торт.
Светка на базар не выходила — а то так бы и плюнула ей Люба в бесстыжие глаза! Володечку видела только раз, и то издали — предатель, иуда; на их месте теперь стояли родственники — шурин Пашка и жена его Ленка, стерлядь еще та. Зинка тоже волчком крутилась, только с ней Люба и разговаривала. От нее она узнала, что Светка собралась магазин открывать, и не где-нибудь, а прям в самом козырном месте, в «Новом веке», где аренда была о-го-го, зато и цены выше, а от покупателей вообще отбою не будет — только успевай поворачиваться. Ругая себя в душе, бегала Люба на магазин смотреть — пошла в другую сторону, а ноги сами вынесли. Увидела. Расстроилась. Место и впрямь золотое — тут тебе и трамвайная остановка, и выход из метро; тротуар новый, все плиткой выложено, не то что у них в рядах — колдобина на колдобине, ноги поломать можно. Витрины огромные — сплошное стекло, загляденье. Каждый магазин в два этажа — Европа, да и только. Вот где эта дрянь развернется! И самое обидное, что на ее, на Любино кровное, на заработанное. И сволочуга эта там была собственной персоной — на полочках товар расставляла. Штаны кожаные на задницу свою нацепила, волосы перьями покрасила. Ишь скачет, как коза на привязи! Куда только радикулит девался! Захотелось Любе прийти ночью, стекла в этой лавочке перебить; умом-то она понимала, что никуда не пойдет и стекла бить не станет, — поймают, штраф припаяют и с рынка в три шеи выпрут, но несколько дней ее эта мысль грела.
После Нового года торговля была никудышная — людям Рождество справлять надо, потом старый Новый год. Потом едва-едва сдвинулось с мертвой точки, как грянули крещенские морозы, температура зашкалила за минус двадцать. Какой дурак в такую погоду на базар пойдет? Дураки только стоят, ждут манны небесной, и Люба с ними вместе.
Душа Любина требовала алых парусов, а тело — оно тело и есть, растеребил его только Владимир Парасочка и бросил. Нового любовника искать Люба не собиралась — была она женщина гордая, хотя и ранимая. Правда, негритос этот, что мелочевкой всякой пробавлялся, нет-нет да и возникал на Любином горизонте: на Новый год подарок принес — смешной брелок к ключам и открытку — все в коробочке золоченой, серебряной ленточкой перевязано. Люба уже к нему привыкла, улыбалась издали. Правда, совсем чуть-чуть, но все-таки улыбалась. А мужчину хотелось настоящего, сильного, чтобы опорой ей был. А уж она бы!..
На Крещение как раз занесло ее на базарчик возле метро, фруктов очень захотелось. Торговали фруктами черномазые, не то грузины, не то чеченцы, их Люба не разбирала. Одному Люба так понравилась, что аж из-за прилавка выскочил, за руку ее схватил. Товар бросил, до самого метро проводил, пакетик с фруктами поднес. Черт ее попутал, дала она ему адрес. Он ей Аликом представился, а как его звали на самом деле, Люба так никогда и не узнала. Чего-то волновалась она в тот вечер, и ванну приняла с пеной, и ногти накрасила. Алик пришел, как и договаривались, — в семь часов. Вежливый такой — три гвоздички принес, правда морозом прихваченные, полный пакет мандаринов в коридоре в угол поставил, а на стол — бутылку водки. Люба честь честью стол накрыла, телевизор включила, даже свечи на стол поставила — дура такая! Чеченцу на ее свечи плевать было — он жрать кинулся, как с голодного края, водку почти всю сам оприходовал, Любе только два раза по полрюмки и налил. А потом на нее набросился, вместо того чтобы фотографии Любины в альбоме посмотреть сначала, как все культурные люди делают, или вышивки, по стенам развешанные, похвалить. Люба и охнуть не успела, как он ее на кровать завалил, содрал все до последнего и такое ей устроил — Люба даже в кино не видела. До утра ее утюжил, едва-едва выпроводила. Он сказал, что вечером опять придет. Люба с перепугу и от усталости осталась на весь день дома, а вечером закрылась на все замки, сидела тихо, как мышь, и даже света не включала — чтобы через глазок не видно было. Но черный, слава богу, не явился. Мандарины Люба еще утром из угла забрала и чуть не расплакалась — почти одно гнилье. Но то, что еще спасти можно было, она в банку сложила и сахаром пересыпала. Удивлялась потом себе — что это на нее нашло, что она за кулек порченых мандаринов и три дохлые гвоздички так опростоволосилась? Не иначе как опять колдовство — видать, Светкина порча еще Любе боком выходила.
Назавтра она поуспокоилась, на работу пошла, только целый день дергалась, оглядывалась — но все было тихо. Да и откуда чеченцу знать было, где она работает? Нервы у Любы стали совсем никудышные. А еще через неделю Люба поняла, что чеченец, кроме мандаринов, ее еще кое-чем наградил. Как пойдет она по-маленькому — хоть святых выноси. И режет, и жжет, аж глаза на лоб вылазят. Помучилась так три дня — и решила отправиться в вендиспансер. Сначала хотела в аптеке что-нибудь спросить, но не знала что, а потом и вовсе перепугалась — а ну как СПИД? Провыла всю ночь в подушку, а утром взяла себя в руки — и пошла. Лучше уж сразу все узнать. Пока в регистратуре с паспортом стояла, обливалась цыганским потом. Потом немного пообвыклась — под кабинетом все люди приличные сидели, пальцем на нее никто не показывал. Врачиха, однако, неприветливая попалась, губы поджала, когда Люба толком не могла сказать, кто с ней так. А Люба с самого начала решила, что правды никому не скажет, — историю придумала душещипательную, что села поздно вечером в машину… «а он меня и изнасиловал!» — и расплакалась.
— А что ж вы в милицию не пошли? — строго поинтересовалась у Любы врачиха.
— Что вы! — Люба замахала руками. — А говорить будут? А их мафия? Я женщина одинокая, меня и защитить некому. Двадцать лет учительницей проработала, теперь вот на рынке стою… Не от хорошей жизни, — прибавила она, бросая ненароком взгляд под стол, на врачихины ноги. Ноги у той были проблемные, отекшие и с косточками, на ногах были тапки домашние, точь-в-точь такие, какие Любина тетка в деревне носила. Под вешалкой стояли и сапоги — старые и немодные. То ли у врачихи денег не было, то ли старое и разношенное было милее нового, но Люба и тут свое обаяние на полную катушку использовала.
— Сапожки у нас на вас есть, — сказала она, скромно опустив припухшие от слез глазки в пол. — Кожа — шевро, мех внутри. Сто лет носиться будут. Я хозяину скажу, что для себя беру, так он отдаст их вам по закупке. Размер-то, я смотрю, у нас вроде как один будет?