Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Захар, дорогой мой, довольно! Помиримся. Я устал отэтой вражды, сильно постарел и… соскучился, мой мальчик. Вы же знаете — явсегда был к вам привязан. Послушайте, сейчас, когда на нашем рынке царитбездарный хаос, вы мне нужны, как никогда: ваш ум, ваш бесподобный талант…
Несмотря на упомянутую «старость и усталость», это был всетот же великолепно артикулированный, выразительный баритон, с тем же неуловимо«старосветским» выговором коренного ленинградца, с проникновенными — когда этонужно — модуляциями голоса, которому в юности Захар совершенно не могпротивиться.
Однако он давно уже не юн. А Андрюша давно уже мертв. Иждет…
Он вдруг ощутил то, что всегда накатывало на него в моментысмертельной опасности или слепящей ярости: чувство пустынного гулкого покоя, закоторым следовало только одно — взорванная тьма.
— Аркадий Викторович, — проговорил он ровнымголосом. — Вы знаете, я редко говорю правду. Но сейчас заклинаю поверитьмне и понять: я вас убью.
Бросил телефон на сиденье и рванул машину, опрокидывая засобой Толедо, Питер, Иерусалим, — и последние пятнадцать лет своейстранной, упоительной и преступной жизни.
Первыми на улице Полины Осипенко возникали эндокринолог Кацс женой Шуламитой.
Облаченные в банные халаты, они спускались в сторону Буга наутреннее купание.
Это шествие во славу здоровья и крепости мышц наблюдали —каждая со своего крыльца — косая Берта и брюхастая Миля. Переглянувшись,раскатистым движением от плеча они выплескивали из ведер на мостовую помои, имутные потоки бежали по булыжникам вниз, догоняя «спарцменов», словно бы втщетном стремлении слиться с водами такого же, мутно-кофейного Буга.
И та и другая держали кур. Берта держала их в ржавом кузовестарого «студебеккера», прислоненного к забору так тесно, что казалось: стоитзавести этот драндулет без колес — и тот стронется, вместе с забором и домом,гремя вслед за помоями, вниз по крутым булыжникам улицы Полины Осипенко,покатой, как нос эндокринолога Каца…
…у которого, между прочим, выросли двое сыновей; и когдастарший, Игорек, выскальзывал вечерами из дому и гарцующей походкой устремлялсявверх, в сторону «Стометровки», как между собой называли винничане центральнуюулицу Ленина, где — от горкома партии, мимо кинотеатра Коцюбинского, и далее, впарке им. Горького — гуляла до поздней ночи молодежь, — вслед ему нессяотцовский голос, громовый голос ветхозаветного бога из придорожного куста: —Изя, два!!! Не один презерватив, а два надевай, два!!!
Берта красила своих кур. Она красила их зеленкой. БрюхастаяМиля — марганцовкой.
На заходе солнца зычному Бертиному: «цыи-и-ип!!!цы-и-и-ип!!!» — вторило пронзительное Милино: «Тип-тип-тип-ти-и-и!!!», ирозово-зеленое воинство, подпрыгивая, мчалось наперегонки, сшибаясь по пути вброуновском движении.
Точно так же, подскакивая, как кура, бегала Любка-фашистка,местная дурка, чью мать когда-то изнасиловали немцы.
Она дружила с Рахмилом…
Капитан Рахмил — китель на голое тело — жил во дворе у дядиСёмы. Откуда он явился, с чего рехнулся и почему приглядел их двор, не зналникто. Время от времени он попадал в психушку; несколько раз — как уважаемомуфронтовику-инвалиду — ему предлагали в горсовете жилье… Он неизменновозвращался во двор; а выставить его за ворота дядя Сёма не мог по тремпричинам: Рахмил был фронтовиком, сумасшедшим и евреем. Зимою он спал в сарае,на железной кровати с никелированными ржавыми шарами (один был украден илипотерян, и в полой металлической трубке изголовья плескалась вонючая жидкость —то ли прошлогодняя дождевая вода, то ли «пишерс» какого-нибудь шкодника). ЛетомРахмил вытаскивал свою кровать во двор и до самой осени спал под кроной наредкость плодоносной груши, ревниво заботясь о том, чтобы дядя Сёма подбеливализвестью ее бугристый ствол.
Чуть не каждый день к нему прибегала, вскачь,Любка-фашистка, они с Рахмилом обнимались и сидели на кровати рядком. Говорили зажизнь, надолго замирая, покачиваясь в такт общим мыслям. Бывало, Рахмил, голыйпо пояс, подшивает воротничок на свой обтерханный китель, а Любка преданноследит за иголкой в его бесполезно-ловких руках.
Дважды в неделю Рахмил тщательно брился. Это был спектакль!Бритвенный прибор — жестяную кружку, тощий помазок, обмылок и опасную бритву —он прятал где-то под стропилами низкой крыши сарая. Просто протягивал вверхруку и — как фокусник голубя — извлекал. Затем пристегивал брючный ремень кжелезной перекладине изголовья кровати, одним движением кисти — движениемкартежника, сдающего карты, — выбрасывал лезвие из сутулого тела бритвы ипринимался править ее о ремень длинными равномерными движениями, перекладывая сбоку на бок, как хозяйки перебрасывают на сковороде оладьи, чтоб хорошенькопрожарились.
Затем прилаживал в изголовье треугольный осколок зеркала ипринимался за дело, кривляясь, вытаращивая глаза, выпирая изнутри твердымязыком то щеку, то губу, оттягивая двумя пальцами угол глаза, косматую бровь,дряблую кожу на остром кадыке…
В полдень на свою глубокомысленную прогулку выходил тихийсумасшедший по кличке «Голубое небо». У него всех убили.
«У него всех поубива-а-али, — певуче подхватывалаБерта, запирая за курами кузов „студебеккера“ на замок, — а он себелыбится. От так — был ты человек, стал ты эвербутл[28]».
Старик же неизменно улыбался в ответ и на небо кивал:«Голубое! — говорил умиленно. — Небо-то какое голубое!» — и из глазлилась нестерпимая небесная синева.
Вообще в послевоенной Виннице безумцев было видимо-невидимо,как, вероятно, по всей изувеченной, обезноженной, изнасилованной иобезображенной стране. Были дворовые идиоты, уличные психи, легендарныегородские сумасшедшие, вроде Сильвы, с ее опереточным мифом, которая появлялась,где ей вздумается, в десяти крестьянских платках, со своей прямодушной манероймочиться стоя, как крестьянские бабы на ярмарке, и программным запевом: «Царвкрал у Пушкина жыну!»…
Были и блуждающие фигуры. По пятницам на улице возникалачерная лохматая собака Глейзера-стекольщика, за которой, сияя в ломких ирадужных переливах стекол, являлся он сам. Собственно, «Глейзер» и означало —«стекольщик», а вовсе не было никакой фамилией. К нему выходили взять фото врамочку, заменить треснувшее зеркало, приглашали вставить стекло в окно.Глейзер снимал с плеча дощатый ящик с зеленовато-слоеными по торцу стекляннымипластинами, ставил его на землю и тут же принимался за работу. Если бывал вхорошем настроении, давал пацанам потрогать пальцем «алмаз» — резец, с хрустоми скрипом вскрывающий стекло. Закончив работу, водружал на плечо сквозистыйящик, высвистывал своего загулявшего по дворам пса, и они удалялись —хрустальный Глейзер в сопровождении черной собаки…