Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она ничего не спрашивала. Я ничего не сказала, да и не смогла бы: я выкорчевывала туман, клубившийся у меня перед глазами, под веками, в горле, он быстро густел и в воздухе, который у окна я, наконец, вдохнула. От рева автомобильных моторов воздух был горячим и рыхлым. Они еще носились вокруг Калемегдана, а я приходила в себя.
(Хорошее выражение, и точное: приходить в себя. Возвращаться из ниоткуда, к какому-то из собственных обличий, в какое-то из собственных обличий).
В том сейчас, когда я стояла, прислонившись к одному из окон большого зала Нового университета, где были выставлены полотна Савы Шумановича, я возвращалась в ту себя, которая очутилась в обнажившейся яви.
Так в день 5 марта 1943-го, в пятницу, во внезапно развеявшейся хмурости «зимнего сада» и в моем пасмурном беспокойстве передо мной возникло то лицо, оставшееся в 3 сентября 1939-го, воскресенье, а явилось оно между выросшим фикусом и книжным шкафом из «пламенного махагони» 1775 года.
(Эти цифры — 1939, 1943, 1775, — обозначающие по одному году из невидимого ряда невидимых, а потому исчезнувших лет, обозначающие один год из множества тысяч этих лет, — действительно что-то значат? Что-то более реальное, чем просто сама отметка для отрезка времени, обозначенного именно этим знаком? И самой цифрой, разумеется, которая указывает на то, что обозначает не только очертания и форму того года, но и его содержание? Я вообще не знаю ответов на вопросы, которые задаю так, как сумела научиться этому у мадам де Севинье, но догадываюсь, что содержание каждого года выветривается, как стираются их очертания и формы, и от них, от лет, остаются только цифры, как абстрактные величины.)
Я пристально всматривалась в лицо, оно еще было здесь, между фикусом и книжным шкафом, беспокойство отступало.
«Я могу позвонить только Кристе, — подумала я. — Только она поймет. Только она не будет сомневаться».
(Только Криста, вот; только это лицо; только она, которая никогда мне не симпатизировала; только она, которая помогла мне на выставке Савы Шумановича.)
И вот в пятницу, пятого марта 1943 года, началась история, которую я, как мне кажется, уже упомянула в этих моих записках на песке. История о взаимопомощи, история о двух бывших членах бывшего Правления Общества «Цвиета Зузорич», которые никогда не питали друг к другу особо теплых чувств. Может быть, в том марте дамы и продолжили относиться друг к другу с прохладцей, но помогали друг другу от души.
И эта помощь словно была частью большой благосклонности, что в том сейчас воцарилась в квартире профессора Павловича на улице Досифея, 17. Скорее, не большой благосклонности, а высокого покровительства, не знаю, чьего. Точно не человеческого.
В те долгие утра, когда я в течение нескольких зимних недель, в году под номером 1943, стояла на посту в «зимнем саду», я убеждалась в том, что пребывание Павле Зеца в нашем убежище проходит так гладко, потому что и над художником, и над его пребыванием, как и над всеми нами, воссияла счастливая звезда нашей Зоры. Звезда, которая ее спасла в августе 1941-го, на Ильин день, от гибели, вызванной взрывом человеческого зла в Независимом Государстве Хорватия, а потом и от гибели в лагерях этого же государства. Чему иному, как не свету счастливой звезды, наша Зора должна быть благодарна за то, что из лагеря в Ясеноваце, где мучительная смерть была известной данностью, ее перевели в лагерь в Лоборграде, где ни пытки, ни насильственная смерть не практиковались, как вид усиления преступных склонностей в человеке?[91] Когда господин профессор Павлович, держа за руку, привел в наш дом девушку, которую мы сразу приняли как нашу Зору, возможно, и я сразу почувствовала, как мне потом всегда казалось, что это крупное юное, наполненное ужасом создание, как напуганный жеребенок со звездой счастья на лбу, несет с собой не только чистейшую радость бытия, но вселенскую покорность судьбе. Если мне тогда действительно так казалось, если это не «ложные воспоминания», как посчитала бы моя дочь («Это все-таки „ложные воспоминания“, мама»), то это самое первое впечатление о Зоре только подтверждалось в последующие недели и месяцы: еще тогда стало очевидно, что вместе с нашей Зорой, несмотря на ее запуганность, к нам пришло умение жить, в котором ей помогала сама жизнь.
Поэтому не было ничего странного в том, что под рукой нашей Зоры раны Павле Зеца, выглядевшие поначалу совсем нехорошо, как-то быстро стали затягиваться, а сам художник — выздоравливать. Больше не казалось странным, что никто из тех, кто считался «нежелательным» в собственном доме, даже не догадывался о его присутствии в убежище этого самого дома. Такое счастливое стечение многочисленных обстоятельств, причем, довольно-таки невероятных, я все больше была склонна приписывать счастливой звезде нашей Зоры, но в ту пятницу, 5 марта 1943-го, у меня был повод подумать, что над судьбой раненого художника бдит не только Зорина счастливая звезда, но и его персональная, Павле. Могла я и подумать, но не в том сейчас, что и наше убежище осенено неким высоким покровительством: что боги или сам Бог особенно радеют именно о тех, кто, как Павле Зец, отрекаются от них. Радеют и опекают.
Все это я поняла позже, как позже поняла и то, что, наверное, в ту пятницу,