Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кле умер тяжелой, горькой смертью в августе, в муках оплакивая своего брата, который жил в Англии и был особенно им любим. Восемь недель назад, когда над маленьким домиком на Пильзеньском озере собиралась сильная гроза, он играл мне уже костлявыми пальцами мой любимый отрывок из своей оперы «Ли-Тай-Пе», меланхоличную песню баклана. Я сидел рядом с ним. В середине игры, будто природа хотела разлучить нас, синий огонь молнии, ударившей в провода, пронесся между нами, свет погас, предохранители разлетелись в щепки. Теперь я ежедневно жду известий о смерти его двоюродного брата, Эрвейна фон Шёнборна, который лежит в агонии в Мюнхене.
Вчера, разговаривая с Х. о зверствах, происходивших, в частности, на Восточном фронте, и о меняющихся формах человеческой жестокости, я вспомнил один случай, который и сегодня, спустя почти сорок лет, предстает передо мной во всех своих жутких подробностях. Я был еще младшим офицером, находился в коротком отпуске в Кенигсберге, когда один из моих бывших одноклассников, молодой врач, привел меня на кафедру анатомии. Это были университетские каникулы, и засаленные столы для препарирования были пусты, кроме одного, где старый служитель, похожий грязной седой бородой на Лира с провинциальной сцены, готовился снять голову только что привезенного трупа, полностью разбитую пистолетным выстрелом.
Я тут же скрылся в коридоре, но услышал рассказ о мертвеце от старика, который преследовал нас, как вампир, со своим сальным ножом. Это был аптекарь-гомосексуалист; доведенный своим мужчиной-амантом, он сначала застрелил мучителя, потом себя, а теперь, отверженный и брошенный, оказался в анатомичке.
Два года спустя циничная случайность свела меня, молодого студента-медика, во второй раз с этим ужасным мертвецом, когда я должен был начать свои первые попытки подготовки в той же анатомичке. Я слишком хорошо узнал эту синюшную плоть, которая все еще хранила память о пороке, о жалком и апокрифическом конце, и пока оставались какие-то сомнения, они были устранены ужасным старым слугой, который вел дневник каждой из этих бедных и изнасилованных человеческих кукол. И я никогда не забуду первого прикосновения моей руки к этой мацерированной коже, первого разреза, который я сделал на этой плоти. Я огляделся: со мной, у того же трупа, стояли еще трое молодых людей с честными мальчишескими лицами, стояли перед той же проблемой, которая требовала от них побороть отвращение и ужас… весь зал с его отвратительными столами был заполнен такими мальчиками, которые, только что избежав гуманистической дисциплины, стихов «Илиады» и чтения Платона, теперь стояли перед тем же прыжком в чад смущения…
Конечно, этот прыжок удался, и за тем, чтобы он удался, следили ироничные лица прозекторов и ассистентов и еще более ироничные лица старших товарищей — я помню только одного, который выбросил нож и больше не вернулся. Все остальные взяли себя в руки и начали работу, начали ее с постыдной метаморфозы, которой все подчинились и которая сегодня вернулась ко мне как мучительное и постыдное воспоминание. Я не сомневаюсь, что все они были воспитанными сыновьями тогда еще неприкосновенной буржуазии, я до сих пор переписываюсь с тем-то и тем-то и знаю, что в часы досуга они читают стихи Бодлера, любят иногда сыграть струнный квартет и не меньше меня ненавидят оргии грубости, наполняющие сегодняшний мир…
Но тогда — что мы могли сделать, кроме как заглушить ужас цинизмом? Как только мы сделали первый захват и первый разрез, весь зал наполнился непристойностями, нахально насвистываемыми пошлыми песенками и смехом, который должен был звучать дерзко, но звучал лишь спазматически и вымученно. Так продолжалось несколько недель, и даже сегодня, спустя почти полвека, я могу вспоминать о них со стыдом. Изо дня в день, во время нашей мрачной работы, наш разговор все глубже погружался в пошлось, изо дня в день все более дерзкие и жестокие шутки разыгрывались над этими мертвецами, которым — бедным беззащитным куклам — придавались развратные и непристойные позы тела из жизни, давно оставшейся позади. Это были единственные недели в моей жизни, когда существование казалось мне лишь плохой игрой грубых и жестоких случайных сил, скучной комедией деторождения «inter faeces et urinas»[203] и мрачным концом в стиле трагедии Войцека. Конечно, пришло время, когда мои глаза открылись заново, и я понял, что все это было лишь тайной защитой от ужаса. Но что теперь вновь поднимается из могилы, в которой, как мы думали, дремлет варварство, какая призрачная процессия проносится по мрачному небу этих осенних дней? Из Парижа пришло известие, что земля Пер-Лашез была перерыта в поисках праха Гейне, а поскольку ничего не было найдено, гумус из могилы был разбросан во все стороны света… Местный источник недавно рассказал мне о конце господина фон Кара, которого эсэсовские звери забили до смерти каблуками сапог во дворе мюнхенского отеля «Мариенбад»: двадцатилетние мальчишки пинали семидесятилетнего старика. А Х., с которым я сегодня беседовал о человеческой грубости? Он только что вернулся с Восточного фронта и стал свидетелем резни, в ходе которой в К. было уничтожено тридцать тысяч евреев…
За один день, всего за несколько часов, а поскольку патронов для пулеметов не хватало, были использованы огнеметы, и со всех концов города, чтобы посмотреть на это зрелище, толпился свободный от дежурств персонал: молодые парни с нежной белой кожей… Человеческие дети, которые когда-то, девятнадцать или двадцать лет назад, лежали в колыбели и ликующе тянулись к разноцветному солнечному зайчику! О позор, о жизнь без чести, о тонкая кора, отделяющая нас от запретной сердцевины земли, где пылают темные костры Сатаны!
С вами снисходительный суд, а с нами одинокое, полное предчувствий страдание, с вами презрительные указания на нехватку бунтарства, а с нами протесты, неслышно замирающие в грязных подземельях, бесполезно пролитая кровь мучеников, неизвестные деяния Корде[204]! Сатана свободен от цепи, и это сам Бог освободил его. «И даст ему Господь силу великую». И мы только догадываемся, почему он это сделал, и почему он выбрал эту землю своей сценой, и что ждет нас за его завесами.
Но глубокая ночь все еще над нами, и мы страдаем, как вы не будете страдать в свой смертный час.
Горе тому, кто посмеет насмехаться над нами.
Февраль 1943
В тот хмурый ноябрьский день