Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А теперь меняем тему, – сказал я.
– Ага. – Дина взяла слоника из мыльного камня, которого мы с Лорой привезли из Кении, стиснула его и стала с интересом изучать красные вмятины на ладони. – Я вот что подумала, пока ждала тебя: я хочу другую квартиру.
– Хорошо. Можем прямо сейчас присмотреть что-нибудь в интернете.
Квартира Дины – настоящий гадюшник. Она может позволить себе приличное жилье – я помогаю ей платить за аренду, – но утверждает, что от одного вида новых многоэтажек ей хочется биться головой о стену, поэтому всегда выбирает себе обветшалый георгианский особняк, превращенный в шестидесятые в многоквартирный дом, где ванную приходится делить с каким-нибудь волосатым неудачником, который называет себя музыкантом и которому нужно регулярно напоминать, что ее брат – полицейский.
– Нет, – сказала Дина. – Ради бога, можешь ты послушать? Я хочу ее изменить. Я ее ненавижу, потому что у меня от нее чесотка. Я уже пыталась переехать – сходила наверх к девчонкам и попросила их поменяться квартирами. У них-то не будет чесаться на сгибах локтей и под ногтями, как у меня! И дело не в клопах! Я говорю: смотрите, как чисто; я думаю, это из-за уродского узора на ковре. Я им так и сказала, но эти сучки даже слушать не стали, только рты разинули, тупые рыбы. Интересно, не держат ли они рыб в аквариуме? В общем, раз переехать я не могу, то надо что-то изменить. Хочу передвинуть комнаты. По-моему, мы уже сносили стены, но я точно не помню, а ты?
Ричи звонил каждый час, как и обещал, – в очередной раз сказать, что ничего не произошло. Иногда Дина разрешала мне ответить после первого звонка – грызла палец, пока я разговаривал, а когда я заканчивал, повышала передачу: “Кто это был?”, “Чего он хотел?”, “Что ты рассказал ему обо мне?” Иногда приходилось ждать второго или третьего звонка, а она тем временем кружила по комнате все быстрее и говорила все громче, чтобы заглушить его, пока не падала от усталости на диван или на ковер. В час ночи она выбила телефон у меня из рук и завопила:
– Я пытаюсь тебе что-то сказать, а тебе насрать, пытаюсь с тобой поговорить, не игнорируй меня ради неизвестно кого, слушай, слушай, слушай!..
В начале четвертого она заснула на полуслове, свернувшись в тугой клубок и зарывшись головой между подушками. На кулак она намотала мою футболку и принялась ее посасывать.
Я принес из гостевой одеяло и накрыл Дину, потом притушил свет, налел себе холодного кофе и сел за обеденный стол раскладывать пасьянс в телефоне. Далеко внизу грузовик ритмично бибикал, сдавая назад; где-то на этаже послышался хлопок двери, приглушенный толстым ковролином. Дина шепнула что-то во сне. Прошел дождь, негромко шурша и стуча в окна, потом все снова стихло.
Когда наша мать покончила с собой, мне было пятнадцать, Джери – шестнадцать, а Дине – почти шесть. Сколько я себя помню, в глубине души я ждал, когда же это случится, но мать, проявив хитрость, свойственную всем зацикленным на чем-то одном, выбрала единственный день, когда мы этого не ждали. Весь год мы – отец, Джери и я – нянчились с ней: словно агенты под прикрытием, мы следили, не появятся ли первые признаки; уговаривали ее поесть, когда она отказывалась вставать с постели; прятали болеутоляющие в дни, когда она бродила по дому, будто холодный сквозняк; держали ее за руку, когда она плакала ночи напролет; ловко и гладко, словно мошенники, лгали соседям, родственникам – всем, кто о ней спрашивал. Но каждое лето мы все впятером на две недели обретали свободу. Что-то в Брокен-Харборе – воздух, смена обстановки, решимость не портить нам каникулы – превращало мою мать в смеющуюся девушку, которая робко и изумленно тянет ладони к солнцу, словно не веря тому, какая нежная у нее кожа. Она бегала с нами наперегонки по песку, целовала отца в шею, натирая его кремом от загара. В эти две недели мы не пересчитывали острые ножи и не вскакивали по ночам от малейшего шума, потому что она была счастлива.
Летом, когда мне было пятнадцать, она казалась счастливой как никогда. Почему – я понял слишком поздно. Она дождалась последней ночи наших каникул, прежде чем зайти в воду.
До той ночи Дина была искоркой – своенравной шалуньей, всегда готовой пронзительно захихикать, да так заразительно, что вы тоже начинали смеяться вместе с ней. Позднее врачи предупреждали нас, чтобы мы следили за “эмоциональными последствиями”. Сейчас ее – а скорее всего, и нас тоже – отправили бы прямиком к психотерапевту, но на дворе были восьмидесятые, и наша страна по-прежнему считала, что психотерапия – развлечение для богатеньких, которым на самом деле нужен хороший пинок под зад. Мы следили, и у нас это отлично получалось: поначалу мы круглые сутки по очереди сидели у постели Дины, пока она вздрагивала и бормотала во сне. Однако она, казалось, чувствовала себя не хуже, чем мы с Джери, и уж точно куда лучше, чем наш отец. Она сосала большой палец, много плакала, но постепенно вернулась в норму – по крайней мере, насколько мы могли видеть. В день, когда Дина разбудила меня, сунув мне за шиворот мокрую тряпку, и кинулась наутек, визжа от смеха, Джери поставила свечку Пресвятой Деве в благодарность за ее исцеление.
Я тоже поставил свечку, изо всех сил держался за надежду на лучшее – и убеждал себя, что верю в это лучшее. Тем не менее я знал, что такая ночь не проходит бесследно, и оказался прав. Эта ночь забралась в самое уязвимое место Дины, свернулась клубком и стала ждать своего часа – ждала годами, а разжирев, заворочалась, проснулась и прогрызла себе путь на поверхность.
Во время Дининых приступов мы никогда не оставляли ее одну. Изредка она умудрялась заплутать по дороге ко мне или к Джери и тогда приходила в синяках, нанюханная в хлам, а однажды – с клоком выдранных с корнем волос. Каждый раз мы с Джери пытались выяснить у нее, что случилось, но особо не надеялись на ее откровенность.
Я почти решился позвонить на работу и сказаться больным. Телефон уже лежал в моей руке, и я готов был набрать номер Убийств и сообщить, что подхватил жуткое расстройство желудка от племянницы и дело придется передать кому-то