Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы в эти первые дни Анни призналась мне во всем, попросила прощения, стала умолять отдать ей дочь, я бы отпустила их обеих, чего бы мне это ни стоило. Вы скажете: легко говорить так сегодня, но, клянусь, я и теперь, когда прошло столько времени, искренне верю, что сделала бы это. В каждом конфликте всегда бывает просвет, пусть хоть на мгновение, когда противники жаждут согласия, и если в этот краткий миг они откроются друг другу вместо того, чтобы набирать силы для новой схватки, их вражда может неожиданно вылиться в примирение.
Но вместо этого Анни спросила меня, послала ли я Полю пинетки.
Я связала их две пары — голубые и розовые, — и мы условились, что я пошлю Полю «тот цвет, который родится». Это было выражение Анни — видимо, ей ближе было слово «цвет», чем ее собственный ребенок.
Я молча кивнула, я не осмелилась ей сказать, что власти недавно запретили отправлять посылки на фронт. Ситуация ухудшалась день ото дня, но я по-прежнему держала Анни в блаженном неведении. Во-первых, я уже привыкла скрывать от нее истинное положение вещей, во-вторых, не хотела, чтобы у нее пропало молоко, — роды были тяжелыми, так пусть Камилла теперь набирается сил.
Представляю, как счастлив был бы Поль, увидев розовые башмачки — он мечтал о девочке, «чтобы ей никогда не пришлось хлебнуть войны», — так он писал мне чуть ли не в каждом письме. А вот мне хотелось сына: вряд ли мальчик будет похож на Анни, думала я. А главное, мальчику не придется в один прекрасный день осознать, что он не может иметь детей. Каждый хочет оградить своего ребенка от худшего.
Однако 3 июня, когда немцы начали бомбить парижские улицы, мне пришлось сказать Анни, что война идет полным ходом.
ЭТОТ НАЛЕТ МОЖНО НАЗВАТЬ АКТОМ САМОУБИЙСТВА, СВИДЕТЕЛЬСТВОМ ОТЧАЯННОГО ПОЛОЖЕНИЯ НЕМЦЕВ, И В ДОКАЗАТЕЛЬСТВО СМЕХОТВОРНОСТИ ПОДОБНОЙ АТАКИ ФРАНЦУЗСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ОБЪЯВЛЯЕТ, ЧТО ОСТАЕТСЯ В ПАРИЖЕ И НЕ ПОМЫШЛЯЕТ О ТОМ, ЧТОБЫ ЕГО ПОКИНУТЬ.
Стоический дух газетных статей был куда убедительнее, чем самая искусная ложь, какую я могла бы измыслить. Я не стала вдаваться в подробности, Анни не стала меня расспрашивать — она тоже была всецело поглощена Камиллой.
Я решила не покидать город, что бы ни случилось, и не изменила этого решения. Даже тогда, когда Рейно, правительство и все министерства трусливо бросили разоренную столицу на произвол судьбы, а следом за ними ударились в паническое бегство тысячи простых парижан.
Наступило 10 июня. Говорили, что немцы уже меньше чем в пятнадцати километрах от Парижа и что итальянцы вступили в войну на их стороне. Почти все мои друзья и все наши знакомые были уже далеко; некоторые из них предлагали мне ехать вместе с ними, умоляли не оставаться здесь одной с маленьким ребенком. Но меня гораздо больше пугала перспектива скитаться по дорогам, в толпе обезумевших беженцев, с грудным младенцем на руках — я боялась погубить ребенка.
Единственными передвижениями, которые я позволяла себе и Камилле, были наши ежедневные прогулки. Ничего я так не любила, как эти мирные часы, когда мы гуляли по улицам и паркам, под деревьями, среди воркующих голубей. Торговцы — из тех, кто не уехал, — заглядывали в коляску, и это придавало им оптимизма: можно ли проиграть войну, если у нас по-прежнему рождаются дети! Сообщив мне очередную новость, будто «Соединенные Штаты объявили войну Германии», или «французские войска перешли в грандиозное контрнаступление, используя резерв главного командования», или что «Гитлер очень болен и может передать власть Герингу», они переводили взгляд с ребенка на меня и добродушно восклицали: «Просто невероятно, до чего она похожа на вас, мадам!» Все эти мнимые истины утешали обе стороны, ибо всем нам хотелось в них верить.
Люди на улицах напоминали мне бегущих зверей, полных решимости, но обреченных. Я не могла не презирать их, я считала их трусами.
А потом однажды я увидела и его.
Я сразу же узнала его, несмотря на бороду и всклокоченные волосы, узнала по строптивому виду. Его лицо было таким же замкнутым, как в день нашей последней встречи, осанка — такой же надменной. «Мерзавцы, сволочи, негодяи!» — сначала мое внимание привлекли эти оскорбления, которыми прохожие истерически осыпали группку арестантов, скучившихся на другой стороне улицы, напротив кафе «Пьемонт». Трое охранников, решивших выпить и расслабиться, явно перебрали и издевались над своими жертвами, которые просили дать им воды.
— Если хотите пить, писайте в горсть, да и пейте!
— А ну вперед, гниль вонючая!
Этих несчастных тоже настигла война — их переводили в другую тюрьму, подальше от наступавших немцев. Я дождалась, когда группа подойдет ближе, и, подозвав одного из охранников, замыкавшего шествие, спросила, нужны ли ему деньги. Его глаза жадно блеснули, но он молчал, не понимая, чего я от него хочу. Я сказала, что у меня есть 200 франков — он получит их, если отпустит этого человека. Он почти вырвал деньги у меня из рук: при таком раскладе этого типа все равно освободят — не он, так боши, — лучше пусть ему достанутся… Он шумно прокашлялся и сплюнул на землю.
— А почему этот?
— Потому что он старик.
— Мало ли тут стариков.
— Он похож на деда моей дочки.
И я кивком указала ему на коляску, которую продолжала машинально покачивать; этот жест ничто не могло остановить. Он ответил: «ясно», пожал плечами и удалился, сунув деньги в карман. Я не стала дожидаться, когда он освободит пленника; я сделала то, что сочла нужным, а остальное от меня не зависело. Это случилось 6 июня. У меня было такое чувство, будто я выплатила свой долг.
Мне очень хотелось сообщить Анни, что ее отец освобожден, но как приступить к этому, если прежде я побоялась сообщить ей о его аресте? Ведь тогда она захотела бы поехать к матери, я не смогла бы ее удержать, и мне пришлось бы распрощаться с ребенком. Тем не менее я поручила Жаку позаботиться о том, чтобы ее мать ни в чем не нуждалась. Он рассказал мне, что к ней почти каждый день заходит какой-то молодой парень. Я почувствовала себя не такой виноватой, узнав, что она не совсем одинока.
Я, конечно, поступила скверно, что и признаю. Но, с другой стороны, и эта женщина, наверное, не слишком-то любила свою дочь — по крайней мере, за все время ее отсутствия она не написала ей ни одного письма. Хотя это меня как раз не очень удивляет: думаю, она ни за что на свете не хотела помешать дружбе своей дочери с «богачкой», надеясь извлечь из наших отношений какую-нибудь выгоду и для себя. Нет ничего отвратительней бедной родни, когда на кону стоят деньги.
Софи читала мне мораль: мол, есть на свете вещи, какие можно делать и каких делать нельзя; что я скажу, если в один прекрасный день вот так же поступят с моей дочерью? Перед очарованием Анни мужчины устоять не могли — кому и знать это, как не мне, — но ведь и я в свое время поддалась ее чарам, да и Софи, мне кажется, ее очень полюбила. Однако Софи была мне предана. И все же я до сих пор не понимаю, почему она поддержала меня в этой истории, где все вызывало у нее отвращение — ложь, предательство, подлог.