Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отдать своего ребенка в чужие руки, после того как ты выносила его, наверное, и в самом деле ужасно, а уж если дело касается ребенка от любимого человека… Я давно уже поняла, что это меняет все. Бог, конечно, обделил меня физической возможностью родить, но не материнским инстинктом. Лучше бы он лишал женщин сразу и того и другого, избавляя тем самым от многих горестей и переживаний.
Итак, я стала сама себе цензором и теперь рассказывала ей только о том, как солдатам на фронт присылают музыкальные инструменты, игральные карты, книги, сто тысяч мячей, как правительство предоставило кредит в 3 миллиона франков, чтобы приобрести спортивные майки для любителей футбола, которых на передовой не счесть… Если Анни верила моим россказням, то война выглядела для нее большим благотворительным базаром.
Мне не терпелось отомстить ей, но я не могла: она была инкубатором для моего ребенка, и ей следовало вынашивать его в радости. Мне часто приходилось слышать, что если беременность протекает легко и приятно, то и ребенок будет жить счастливо, и я всеми силами старалась ее успокаивать. Давала множество обещаний, в которые не верила ни секунды. Говорила, что после родов ничего не изменится: она будет жить с нами, мы позволим ей видеть ребенка в любой момент, заниматься им, а позже, когда он подрастет и достигнет сознательного возраста, обдумаем вместе эту ситуацию и, может быть, попробуем все ему объяснить.
Именно так я и сказала ей, очень спокойно, 10 мая, когда немцы нас атаковали. Еще одна ложь — вполне соразмерная той драме, которая только что разыгралась. Лекарство, соразмерное ране, которую нам нанесли. Я принесла в ее комнату букет цветов и, якобы споткнувшись, опрокинула вазу с водой на приемник. Нужно было избавить ее от волнений этих последних недель: цензура по-прежнему не сообщала нам всей правды, но и то, что говорилось, могло привести ее в ужас. А я хотела, чтобы мой ребенок родился благополучно, и больше ни о чем не думала.
Мимо нашего дома катился поток беженцев. В первых рядах были роскошные американские лимузины с шоферами в ливреях, озабоченно изучавшими дорожную карту. За ними ехали обычные машины, не такие роскошные и не такие новенькие, забитые целыми семьями. Следом тянулись велосипедисты и пешеходы, женщины шли в нарядных шляпках и платьях, задыхаясь под несколькими слоями одежды, которую они натянули на себя, чтобы унести как можно больше.
Несмотря на эту безумную панику, я ни секунды не думала о бегстве: Анни могла родить в любой момент.
В ночь на 15 мая у нее начались первые схватки. Прошло несколько часов, и положение осложнилось; Софи попросила меня съездить за врачом. Анни кричала во все горло, корчась от боли, прерывисто и хрипло дыша; она отказывалась лежать и стояла на четвереньках на полу, точно раненое животное. Но я не могла привезти доктора. Сидя за рулем машины, я твердила себе как заклинание: я не могу привезти доктора, никто не должен знать, что это ее ребенок. В небе висела полная луна, заливавшая улицы мертвенно-белым светом. Я вела машину, выключив фары, не обращая внимания на светофоры и дорожные знаки. Но я хорошо сделала, уехав из дому: надежда, что я привезу врача, должна была поддержать Анни; разве ей было бы легче, сиди я рядом бесполезной зрительницей, зачарованно наблюдающей за ее муками? Она поняла бы, что ее состояние меня совершенно не волнует. И верно — я не испытывала ни страха, ни тревоги при виде ее страданий: ничего не поделаешь, способность к сопереживанию исчезает, когда перед тобой соперница.
Не помню, сколько раз я проделала путь по одним и тем же улицам — наверное, не меньше ста. Это была какая-то сумасшедшая круговерть, от здания к зданию, минуя дом Паскена. И каждый раз, подъезжая к нему, я сбавляла скорость и клялась памятью своих родителей, что если наш милый доктор выйдет из подъезда или, наоборот, соберется войти к себе, я его окликну. Но он не появлялся. И тогда я снова кружила по кварталу, а завидев свой дом, не тормозила из страха услышать от Софи… о чем? О счастливом разрешении от бремени или о роковом конце? И я опять ехала к дому Паскена в твердой уверенности, что на сей раз встречу его у дверей. Не знаю, откуда взялась эта странная мысль — видимо, в ту ночь я вообще ничего не соображала… Вот Софи вручает мне младенца и говорит, что Анни умерла в родах. Я смаковала эту фразу, она звучала у меня в ушах как вальс: умерла в родах… умерла в родах… Как это упростило бы мою жизнь! Я смеялась, но смеялась сквозь слезы, зная, что ее смерть может повлечь за собой смерть моего малыша. Смерть… Убивает ли она всех одной косой или у нее для каждого заготовлена особая? А Паскен так и не вышел на улицу. Интересно, что это за машины, в которые так поспешно кидают ящики и коробки? Ах да, это грузовики, в них вывозят архивные документы — папки, кучи всякой макулатуры, чтобы они не попали в руки врага. Эвакуация учреждений, а проще говоря, трусливое ночное бегство. Луна пугала меня, ее белый диск дрожал и переливался, его легко было принять за лицо, и мне чудилось, будто это лицо следит за каждым моим жестом, за каждым шагом. Я объясняла ей, что она не может меня понять, ведь ей неведомо страстное желание иметь ребенка. А потом вдруг вспомнила, что луну считают женщиной. Ну да, ведь она женского рода. Может, это потому, что и ее тело тоже округляется с течением дней? Может, каждая полная луна разрешается какой-нибудь звездой? Что, если луна и есть мать всех звезд небесных? Но вот она скрылась, а я еще долго кружила по городу. Паскен так и не появился. Потом я увидела высокие языки пламени, вставшего над набережной Орсе, и этот беспощадный, пугающий огонь вывел меня из ступора. Грузовиков оказалось недостаточно, теперь они просто жгли документы. В небо поднимался дым, смешанный с бумажным пеплом. Пора было возвращаться домой.
Софи положила мне на руки ребенка. Анни уже спала. Анни, которая украла у меня то, что говорят все роженицы на земле: «Я запомню этот миг на всю жизнь!» Я вгляделась в глазки Камиллы, открытые, мутные. Это еще нельзя было назвать взглядом, но отныне в этой крошке заключалась вся моя жизнь. Долго сидела я, прижимая Камиллу к груди. Я не увидела в ней сходства с Анни, которого так опасалась, — его, слава богу, не было.
И вот потекли длинные счастливые дни, похожие один на другой. Конечно, капитуляция Голландии и Бельгии огорчала меня, а наступление немецких войск приводило в ужас, но я находила утешение в теплом запахе моей маленькой дочки. Это было сильней меня, внешние события меня не задевали. Чудо этого рождения внушало мне надежду, что и эта война тоже разрешится каким-нибудь чудом.
Впрочем, было еще и другое — я больше не смотрела на Анни прежними глазами. Вторжение немцев расширило круг моих врагов: Анни осталась в нем, но теперь была там не одна. Немцы отобрали у нее часть моей ненависти. Здесь действует чисто математический принцип: чем больше у тебя врагов — или тех, кого ты считаешь врагами, — тем меньше ненависти приходится на долю каждого из них. Что бы там ни говорили о любви и ненависти, обе они «не резиновые».
А потом я увидела, как Анни смотрит на Камиллу. Это был взгляд матери, имеющей все права на своего ребенка. О чем же я думала, когда собиралась отнять у нее дочь?! О чем думала она, когда собиралась мне ее отдать?! Отныне наши планы — относительно друг друга и самих себя — расходились самым кардинальным образом. Все ее художественные амбиции, все мое отчаяние бесплодной женщины растворились без следа в появлении на свет третьего, главного существа — Камиллы. Наши жизни остановились, уступив место ее жизни, и началась новая эра, эра рождения, где любые действия были подчинены только ей — накормить ее, перепеленать, убаюкать. Настало время непостижимого союза: Анни кормила дочь грудью, я не могла этого делать. Зато я пеленала ее и качала, Анни не могла этого делать. И все происходящее было для меня в порядке вещей.