Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коварный старик сразу это почувствовал и впился в молодого художника глазами, в которых плясало пламя впустую рассеивающей мрак свечи.
– Венецианцы рисуют Смерть похожей на человека – у них это ангел вроде нашего Азраила, только в человеческом образе. Такой же человеческий образ принял Джебраил, когда открывал Пророку Священный Коран. Понимаешь?
Я смекнула, что молодому мастеру, которого Аллах наделил огромным даром, не терпится меня нарисовать, ибо дьявольски хитрый старик сумел внушить ему опасную мысль: на самом деле каждый хочет нарисовать не то, что озарено ярким светом и всем известно, а то, что таится в сумраке и никому не ведомо.
– Я ведь совсем не знаю, что такое смерть, – сказал художник.
– Все мы знаем, что такое смерть, – возразил старик.
– Мы боимся ее, но не знаем.
– Вот и нарисуй свой страх.
Тут мне стало понятно, что меня вот-вот нарисуют. Я догадалась об этом, увидев, как сосредоточился художник, как напряглись мышцы его руки. Пальцы его уже искали перо. Однако, будучи большим мастером, он сдерживал себя, понимая, что чем дольше продлится это напряжение, тем глубже станет его любовь к рисунку.
Хитрый старик тоже это все понял и, желая разбудить в художнике вдохновение, стал зачитывать вслух отрывки о смерти из лежащих перед ним «Книги о душе» и «Книги о Судном дне», а также из сочинений Газали и ас-Суюти[74].
Итак, чудо-мастер рисовал мой образ, на который, поеживаясь от страха, вы сейчас смотрите, а старик читал ему о том, что, когда явится ангел смерти, у него будут тысячи крыл, простирающихся от неба до земли и от самого края востока до самого края запада; всех правоверных эти крыла укроют мягко и нежно, а для грешников и восставших против Аллаха они будут словно бы полны раскаленных гвоздей. Рассудив, что большинство из вас, художников, отправится в ад, мастер снабдил меня изрядным количеством гвоздей. Затем мастер услышал, что ангел, которого Аллах посылает, чтобы забрать душу, держит в руке книгу, в коей вы все записаны: некоторые имена обведены черным, но время смерти ведомо только Аллаху. Когда же оно приходит, с дерева, что растет на седьмом небе, срывается листок, и тот, кто поймает его и прочтет, что на нем написано, будет знать, кому пришел черед умереть. Мастер изобразил меня страшной, но задумчивой, ибо таковым подобает быть существу, знающему толк в книгах и записях. Безумный старик прочитал, что, когда ангел смерти в облике человека протягивает руку к тому, чей срок вышел, и забирает его душу, все вокруг внезапно озаряется светом, похожим на солнечный, – и умный художник нарисовал меня в ореоле света, ибо знал, что людям, собравшимся вокруг покойника, этот свет не будет виден. И наконец, дело дошло до отрывка из «Книги о душе», где приводятся свидетельства старых кладбищенских воров, которые уверяют, что находили трупы, утыканные гвоздями, и черепа, заполненные свинцом, а разрывая свежие могилы, видели порой не тело умершего, а языки пламени. Услышав это от неугомонного старика, чудо-художник пририсовал мне все, что только способно напугать человека.
Однако затем им завладело сожаление. Не о том, что он сделал рисунок таким страшным, а о том, что вообще его сделал. Так что я чувствую себя человеком, о котором собственный отец вспоминает со стыдом и досадой. Почему же чудо-художник пожалел, что нарисовал меня?
Прежде всего, потому, что рисунку недостает мастерства. Как видите, он лишен совершенства – венецианского ли, гератского ли. Получилась серединка на половинку, что никак не приличествует такой важной сущности, как Смерть. Я и сама этого стыжусь.
И потом, художник, поддавшийся дьявольским нашептываниям старика, внезапно сообразил, что, используя приемы европейцев, проявляет своего рода неуважение к старым мастерам и даже – мог ли он когда-нибудь о таком подумать? – унижает их. Мысли об этом не дают художнику покоя.
Наконец, со Смертью не шутят. Это неплохо бы уяснить и тем остолопам, которые, привыкнув к моему виду, уже начали скалить зубы.
Нарисовавший меня художник лишился сна; по ночам, охваченный раскаянием, он бродит по улицам и, подобно некоторым китайским мастерам, воображает, будто превратился в то, что нарисовал.
Рано утром я принялась собирать свой узел: вниз поместила фиолетовую и красную ткань на одеяла (из Биледжика[75], самая лучшая), которую заказали мои покупательницы из кварталов Кызылминаре и Каракеди. Взяла голубой китайский шелк, что недавно привез корабль из Португалии, а зеленый оставила. Снег все не тает, зима никак не кончается, поэтому я не забыла про шерстяные вещи: носки, пояса и разноцветные жилеты, – набрала их побольше и красиво разложила в середине узла, чтобы, когда я его разверну, у самой равнодушной и скаредной хозяйки затрепетало сердце. Для тех женщин, что товарам предпочитают сплетни, я прихватила легкие, но дорогие шелковые платки, кошельки и расшитые банные рукавицы. Подняла узел – ух какой тяжелый, надорвусь! Положила его на пол, развязала и стала думать, что выложить. Тут в дверь постучали, Несим открыл и позвал меня.
На пороге стояла запыхавшаяся Хайрийе, в руках – письмо.
– От Шекюре-ханым, – прошептала она так взволнованно, будто сама влюблена и замуж хочет.
Я с невозмутимым видом взяла письмо и наказала глупой девчонке идти домой, никому не попадаясь на глаза. Несим вопросительно взглянул на меня. Я взяла другой узел, поддельный: огромный, но легкий, я с ним хожу, когда разношу письма.
– Дочь достопочтенного Эниште, Шекюре, сгорает от любви. Совсем голову потеряла, бедняжка, – объяснила я, выходя на улицу, и усмехнулась – но сразу ощутила стыд. На самом деле мне хотелось не смеяться над сердечными злоключениями Шекюре, а лить слезы над ее печальной жизнью. Какая же она красивая, бедная моя черноглазка!
Я быстро прошла через наш еврейский квартал. На утреннем холоде он выглядел совсем безлюдным и жалким, сплошные развалюхи. Долго ли, коротко ли, дошла до улицы, где живет Хасан, и увидела слепого нищего, который, расположившись на углу, клянчил деньги у прохожих.
– Самый лучший товар! – заорала я изо всех сил.
– Старая жирная карга! – прогнусавил нищий. – Тебе и кричать не надо, я тебя по шагам узнал.
– Грязный слепой! – не осталась я в долгу. – Паршивый татарин! Слепнут те, кого оставил своим попечением Аллах. Пусть Он тебя еще и не так покарает!
Раньше я на оскорбления так не злилась.
Дверь открыл отец Хасана, вежливый, доброжелательный абхаз.
– Что принесли нам нынче? – спросил он.
– Твой лентяй-сын еще спит?
– Ничего подобного. Тебя с вестями поджидает.
В этом доме всегда темно, как в могиле. Шекюре никогда не спрашивает, как здесь идут дела, но я все время рассказываю ей об этом доме, чтобы у нее и мысли не возникло сюда вернуться. Сложно даже представить, что Шекюре когда-то была здесь хозяйкой, что здесь жили ее шалуны-сыновья. В доме пахнет сном и смертью. Из прихожей я прошла в комнату, где было еще темнее.