Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так вы же сами вдовец, Марк Семенович, – с веселым раздражением отозвался Мухин. – Все изображаете патриарха: «Молодые люди, молодые люди…» А сами старше меня всего на восемь лет, насколько мне известно. Вот идите и осаждайте крепость.
– Вы советуете? – вдруг заволновался Маркуша и посмотрел на Мухина просительно, точно от мухинского ответа зависела позиция госпожи Алексиной по этому, глубоко личному, вопросу.
Однако Мухин не успел ничего сказать. В подвале раздались сочные аплодисменты, и маэстро Хазарин, словно возникший из трещины в облупленной стене, встал во всей своей красе над стеклянными трофеями, где плотно сомкнутая рать коломийцевских бутылок превосходила все остальные сборы, вместе взятые.
– Итак, дамы и господа, наша сегодняшняя акция увенчалась полным успехом, – провозгласил сияющий Хазарин. – Даже большим успехом, чем вам кажется, – добавил он, понизив голос и подмигивая почему-то Мухину. – Как вы все помните, каждый участник акции сделал небольшой вступительный взнос, что в сумме составило тридцать восемь тысяч долларов. Я имею честь вручить этот скромный выигрыш нашему победителю. Сергей Юрьевич, прошу!
Повинуясь цирковому жесту Хазарина, тусклые лампочки на голых шнурах, напоминавшие анализы урины почечных больных, вдруг разгорелись ярким и радостным светом. Коломийцев, деревянно ступая, вышел вперед и принял из рук циркача толстый, как батон, пакет с долларами.
– Спасибо и успехов всем, – сухо произнес победитель, сверкнув прояснившимся взглядом на присутствующих.
«А ведь станет Серега премьер-министром!» – вдруг озарило Мухина, внутренне похолодевшего.
– Ладно, Муха, завтра к шестнадцати ноль-ноль собирай совет директоров, – вполголоса проговорил Коломийцев, вернувшись на место. – Сделаем твоих покупателей. Сами их купим. Только смотри, условия мои.
– Конечно-конечно, – обрадовался Мухин.
На другое утро Дмитрий Дмитриевич Мухин, уже в своем нормальном виде, свежий и лысоватый, обильнее обычного орошенный парфюмом, ехал в своем бесшумном BMW по зеркальным и серебряным от солнца улицам, чтобы готовить важное совещание.
Тем временем Коломийцев, сидя на железной продавленной койке, достававшей хрустким ячеистым брюхом почти до бетонного пола, внимательно смотрел в раскрытый пакет с долларами.
Сегодня он особенно тщательно вымылся в душе, располагавшемся в конце коридора и дававшем едва живую, вившуюся веревочкой, теплую струйку. Потом он надел чистую рубаху и черные льняные брюки – все ветхое, почти невесомое, слабо пахнувшее утюгом. Пора было идти. Коломийцев положил доллары в сморщенный кривозубый портфельчик, запер комнату на срезанный со старого шифоньера хлипенький замок, вышел из полуподвала на блеклое солнце и смиренно спустился в метро.
То, что он снимал теперь эту серую комнату с плаксивой ржавой батареей и сваленной в углу иссохшей наглядной агитацией (бывший Красный уголок бывшего ЖЭКа) – было шагом вперед по сравнению с тем, что происходило раньше. Коломийцеву случалось ночевать в обнимку с обвязанной попонами и просмоленной трубой теплотрассы, в которой утробно булькала горячая и мертвая река Лета; случалось спать и видеть блескучие сны, катаясь в метро по кольцевой, ощущая сквозь сон, как тяжелеет и едва не падает на пол, на манер переспелой груши, свесившаяся с диванчика беззащитная рука. Все началось, конечно, с Хазарина, с того, что этот деятель, воспользовавшись легкомысленным согласием Коломийцева, забросил его медлительным, трясущимся, как телега, самолетом в заснеженный Владивосток. Потом была разгрузка пятидесятикилограммовых, ломавших плечи, мешков с цементом, плацкартный билет, обитый бурым дерматином переполненный вагон, за холодным окном – снега, снега, громадный чистый лист страны, пьяная поножовщина на станции Прийсковая, скандал с похожей на Микки-Мауса буряткой-проводницей из-за того, что Коломийцев, попытавшись помыться целиком, залил туалет.
Возвращение Коломийцева длилось всего-то две недели, но за это небольшое время в его уме, освобожденном от банковской рутины и странным образом очищенном белизной зернистых снегов, произошел определенный сдвиг. Коломийцев вдруг осознал, что так называемые «простые» люди, некрасивые, ужасающе бедные, сами частенько бессовестные, обладают в этой стране необъяснимым свойством пробуждать совесть у людей успешных, не испытывающих в этом качестве никакой личной нужды. Еще он смутно догадался, что не может судить о «простых» людях со своих позиций одиночки, употребившего только на себя собственные волю и талант. В народной толще действовал закон сообщавшихся сосудов, тысячи и тысячи жизней уходили просто на то, чтобы скомпенсировать ближнему беду и нужду, и слова «выйти из народа» означали, в конкретном житейском плане, разрыв со всеми неблагополучными родственниками. Народ так просто из себя никого не выпускал, всему была цена, вышедшие и достигшие так или иначе ощущали свою неполноту. Граница между «простым» народом и сознающим себя обществом, как между жидкостью и газом, становилась активно проходима при опасном разогреве всей массы, как это не раз случалось в истории. Так или иначе, мораль и технологии личного успеха не вполне годились для позитивных перемен, о которых разглагольствовали политики. Иррациональное народное стремление не дать пропасть пропащему следовало считать глобальным экономическим фактором. Нужна была иная, кооперативная основа, контуры которой сами собой стали проступать в жадно работающем уме Коломийцева, когда он, запертый в духоте и праздности, валялся с залистанным до бумажной перхоти журнальчиком на верхней полке.
Пока Коломийцев тащился в бурой плацкарте через всю страну, его доверенный партнер выдал рискованный кредит, что оказалось частью комбинации, через полтора месяца выбросившей финансового гения буквально на улицу. Улица дергала, теребила, щупала, пожевывала ошеломленного Коломийцева, будто громадная рыба насаженного на крючок червяка. Коломийцев мог бы дать противнику серьезный бой в арбитражном суде, если бы улица одним из своих вкрадчивых прикосновений не лишила его документов.
За четыре года бомжевания Коломийцев прошел что-то вроде университетского курса нищеты. Он понял, в частности, устройство и ценность помоек; благодаря тому, что возле мусорных баков иногда лежали заплесневелые, как хлеб, перевязанные бечевками старые книги и стопы опухших литературных журналов, Коломийцев прочел то, до чего в предыдущей жизни никогда бы не добрался. Он много размышлял над вторичной материальностью мира. Собирая стеклотару, он интуитивно различал бутылки, из которых разливали по емкостям, и бутылки, выпитые «из горла»: последние содержали хотя бы по нескольку молекул человеческих душ – как и многое из мусора, очеловеченное, а затем отправленное в небытие. Выживая в среде, не менее циничной, чем сферы большого бизнеса, и еще подлее опутанной криминалом, Коломийцев держался особняком, избегал соблазна прилепиться к бойким добычливым бабенкам, готовым его пожалеть и пригреть. Главной доблестью Коломийцева была чистоплотность: он не упускал случая помыться и устроить постирушку, ходил в общественную баню, где щедрая горячая вода с рычанием и боем наполняла таз, а бледный слоистый луч из окошка под потолком почему-то напоминал об острове Бали. Похожие на печеную картошку товарищи по ночевкам делились опытом, что грязь, мол, держит тепло – но Коломийцев предпочитал замерзать, он сопротивлялся обволакиванию грязью, усматривая в нем попытку земли захватить человека, чтобы поскорее утянуть его в могилу. В своей полуподвальной клетушке Коломийцев чуть не каждый день делал влажную уборку, протирая сырой тряпицей даже запрещенные к выбросу щиты наглядной агитации – отчего линючие плакаты с передовыми рабочими и профилями вождей превратились со временем в абстрактные живописные полотна. Коломийцев научился взаимодействовать с улицей, понимать ее с лица и изнанки, каждый шаг его теперь был будто стежок по этой мятой, пестрой, перепачканной ткани, будто нырок небольшой и ловкой утки за малой толикой донной еды.