Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь все пожирает тьма. Она никак не может насытиться, жадно глотает, плохо пережевывая, сначала остатки заката, потом сумеречный переход, а потом, давясь и захлебываясь, отправляет к себе в утробу саму ночь вместе с луной, которая никак не может закончить свое созревание, и малой горстью глупо беспечных звезд.
Никакие освободиться от мелькания в сознании знаков и цифр, отражающих обрывки решений задачи особой сложности. Живое и мертвое. Органика – неорганика. Высшая эклектика. Совмещение несовместимого. Проникновение взаимоотрицаемых частиц друг в друга. Вот, вот сейчас! Такой зуд, такое беспокойство! Кажется, взрыв, озарение – рядом, только немного дополнительного напряжения и…
Но все исчезает. Резко приходит покой.
Синяя птица летала не в поиске пищи и питья, не стремясь донести добычу птенцам, не озабоченная иными надобностями. Она играла, то замирая на воздушной волне, то плещась и планируя, а то и вовсе роняла свое тельце, будто подкошенная или кем-то уроненная падала, распластав крылья, тяжестью стремясь к земле, не борясь с ее притяжением, пролетала так несколько метров вниз и вдруг, будто опомнившись, застывала, замирала, на мгновение, не достигнув земли, и взмывала вверх. Это был чистый трюк, классно выполняемый, с чувством превосходства над законами природы, мастерски освоенный и повторяемый ею время от времени с блеском. Она играла! Она радовалась жизни, как радуются и играют щенки и котята. И взрослые звери в хорошую погоду на солнечной пятнистой траве.
Видела ли я эту птицу поутру с восьмого этажа, стоя у высокой стены-ограждения бассейна или это был сон?
Я проживаю во сне чужие жизни. Нет, это не чужие сны. Не имею свойства подглядывать. Сны – мои, собственные, принадлежат мне всецело, но жизнь в них – не моя. Точно знаю, что это – эпизоды чужих жизней, которые доверены мне для проживания, как роли в кино – актерам. Ответственно и опасно проживать чужие жизни. Даже во сне. Их, этих жизней, которые мне приходится примерять на себя, много. Они сложны, подчас запутанны, захватывающе интересны, порой печальны.
Выкарабкиваюсь из снов в свою личную, только мне подвластную жизнь, распахиваю стеклянную стену. Снизу уже тянется пряный запах курений, что запалил Во, юный камбоджиец, дежурный на дверях нашего кондо, посменный охранник. Курения дымятся в стаканчике на полке Домика Духов, раскрашенного золотом небольшого белого строения со скульптурками и зонтиками, как у буддийских храмов. Однако к буддизму отношения эти святилища не имеют. Об анимизме, древнем веровании, одушевляющем предметы и животных, рассказывает мне Во, откинувшись в пластиковом кресле, с шиком закинув ногу на ногу. Так он демонстрирует некоторое свое превосходство над остальными дежурными, которые вскакивают навстречу жильцам и почтительно складывают руки в вай. Во – другой. Он говорит по-английски, давно в стране, всё знает, во всем разбирается, к каждому жильцу имеет свой подход, с каждым построил особые отношения. Некоторую развязность в поведении Во позволяет себе в моем присутствии, потому что я его балую: угощаю соком и печеньем, всегда хорошо плачу за мелкие услуги, что, разумеется, не остается безнаказанным. Демократичность чревата. Колониальная политика всегда диктовала, что с местными белому следует быть строгим. Фаранг должен сдержанно улыбнуться, несколько свысока посмотреть, принять услугу как должное. Европейцы и австралийцы придерживаются этих правил. А нам – хоть кол на голове теши. То фамильярны, то расточительны.
Бо говорит, что их древнее верование требует задабривать духов, вполне положительных, и злых – всех, на всякий случай. Для них всюду расставляют еду и питье, и цветы. Не только у солидных домиков при отелях и ресторанах, но и перед магазинчиками и кафешками на каком-нибудь табурете или столике. Так и живут здесь люди, в согласии с идеями тхеравады, параллельно прикармливая невидимых существ.
Полюбовавшись дымком курения – сизым ручейком, что сочится снизу среди банановых листьев, поднимаю глаза. Впереди – перламутровая выпуклость залива. В раннюю дымку осторожно погружены острова справа, ближе ко мне шевелятся шаровидные головы высоких пальм. Воздух зыбок, солнце пока сдержано. Все как всегда. Я спускаюсь к морю и с удивлением наблюдаю сбор кокосов с прибрежных пальм. Крепкий таец отправляет в крону дерева длиннющий шест, составленный из двух отрезков желтого твердого бамбука. Там, на десятиметровой высоте, шест утончается и завершается крупным металлическим крюком, которым надо сорвать округлый зеленый плод. Сборщик прилагает резкие усилия, одно, два, три, плодоножка рвется, кокос летит вниз. Здесь его поджидает мгновенная ловкость второго участника сбора: нераскрытый мешок, схваченный только за два близких угла, неуловимым движением залавливает в себя стремительно приближающуюся к земле тяжесть, и тут же освобождается от нее, легко роняя кокос на песок. Ловец оказывается в той единственной точке, куда следует подставить мешок, в одну секунду привычно определяя траекторию полета. Ошибка в несколько сантиметров – и килограммовый хранитель прозрачной освежающей жидкости угодит в голову с десятиметровой высоты. Вот, один шар упущен, он грохается на песок, с треском раскалывается, разбрызгивая свое содержимое. Сначала мне казалось, что кокосы падают внутрь мешка, и это удивляло: как же они там не разбиваются друг о друга? И держать их все вместе, должно быть, ловцу тяжело. Но наконец я приметила короткое движение, которым он сбрасывает каждый пойманный зеленый шар прочь, на песок. Парень действительно умудрялся залавливать зеленую тяжесть не кульком, не свернутой как-либо тканью, но плоскостью мешковины. Когда пляжный песок под пальмами обильно запестрел сочной зеленью, ловец извлек из сумки тяжелую недлинную металлическую трость с острым, жутковатого вида крючком на конце и, коротко, неглубоко, с характерным звуком накалывая и ловко подхватывая ею плоды, перекидал их все по очереди в сумки.
После зарядки в воде и недолгого плавания я возвращаюсь к себе. Завтракаю одна, проглатывая изрядное количество лактобактерий, коими насыщен биойогурт из килограммовой банки, по консистенции напоминающий сметану, закусываю его моим любимым ланг-конгом, наслаждаясь скользкостью и сладким ароматом полупрозрачных шариков, которые прохладно катаются по языку, прежде чем раздавленные и разгрызенные скатываются в пищевод. Пью кофе, сдобренный кокосовым молоком, и усаживаюсь за ноутбук для заметок и зарисовок. В тот же час, что и на Пратамнаке, от записей меня отвлекает звон колокольчика, что держит в левой руке, сейчас я хорошо это вижу сверху, человек на вывернутом задом наперёд трехколесном велосипеде. Меж двумя передними колесами закреплена алюминиевая емкость с крышкой. Зрелое утро рвётся, как бумажное натяжение на цирковом кольце, в которое прыгают цирковые животные, обращая его в белое тонкое шуршание. Звук разрушаемой усилием всего тела бумаги в замедленном движении сухо ссыпается, утрачивая резкость, переставая быть внезапностью. В прорванное и разверстое утро медленно вкатывается трехколесный рак, противоход реальности, сыпучая звуковая невероятность. Половина двенадцатого. Я смотрю с лоджии на кружащее по пустому пространству парковки соседнего гиганта-отеля чудовище, беззащитное и неумолимое. Оно дребезжит и без остановки, гонимое собственным аккомпанементом и, используя звуки как дорожку, по которой можно лететь, плавно уходит из поля моего зрения. Он передислоцировался? Бросил Пратамнак и поселился на Джомтьене? – пытаюсь я шутить сама с собой. Это не тот, просто еще один под точно такой же шляпой, сопровождаемый точно таким же звуком, – думаю я, упуская его из виду. Мне не удается убедить себя в этом, но до завтрашнего дня я забуду о человеке с колокольцем.