Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А можно?
– Я даже не знаю, где сие в Лхасе раздобыть. На сборе кордицепса у деревенских – пожалуйста, а здесь… Давай-ка европейского бульончику, а? – Роберт протянул мне горячую емкость.
Я откинула одеяло с ноги, посмотреть на щиколотку. Ни повязки, ни опухоли. Пошевелила ступней, боли не было.
– Роб, а чего это я спала-то так долго?
– А вот, как в обморок упала там, в поле, так потом и уснула. Мы тебя несли сначала, потом везли, потом опять несли. – Роберт тянул звук «и» в конце каждого слова, как делают, когда рассказывают сказку детям.
– Ясно. Я ногу не подворачивала?
– Да вроде нет. Шли, разговаривали. Вдруг ты – бух, и скопытилась. Сейчас как себя чувствуешь?
– Отлично. Ни тошноты, ни головокружения, как на нормальных высотах. Прямо класс.
Я принимала ванну, расчесывала и завязывала в гладкий «конский хвост» волосы, глядясь в запаренное зеркало, потом ела много и жадно, разговаривала с Робертом, разглядывала цветные тряпочки с магическими знаками, развешанные повсюду, потом мы решили пойти любоваться тибетцами, что истово осуществляют простирание перед святынями ближнего монастыря, а у Лхасской соборной мечети – местными мусульманами, потомками торговцев из Кашмира и Ладакха; договорились рано утром опять подыматься в горы на съемку, и потом снова шли в мутное небо, и накрапывал и густел дождь среди гор, и ползли в разные стороны, спрятанные под прозрачными голубыми и сиреневыми дождевиками люди по жесткой траве, крапленой мелкоцветьем, в поисках драгоценного полурастения-полуживотного, продажа которого хитроглазому толстяку, что пасет их, может обеспечить нормальное житье на сезон, до следующего периода сбора.
И потом я опять потеряла сознание.
Через день Роб собрался подыматься на съемку без меня. Я умоляла его взять меня с собой, он не соглашался. Я требовала, я не хотела верить, что упущу возможность в третий раз быть внесенной на медных руках под звон колокольцев в графитовых косах в сухой и горький воздух шатра, что не прильну грудью к маслянистой полированной коже, что не смогу ощутить внутри себя колыхания гор и туч.
Роб отказался идти совсем. Он не понимал, что происходит. Он был напуган.
– Посмотри на себя! – кричал он. – У тебя глаза ошалевшей кошки. Ведьма какая-то. Что с тобой происходит? Зачем тебе снова туда тащиться, если ты все время теряешь сознание? Что тебя тянет? Два раза уже. Каждый раз знаешь, как за тебя пугаюсь! Ты же не просто в обморок падаешь, ты на длительное время отключаешься! Не дышишь совсем. Тебе бы понравилось, если бы я вот так тебе нервы мотал? Я за тебя ответственность несу, ясно? Хватит. Баста. В конце концов, даже если ничего не снимем, никто нам голов не оторвет. Ситуация неординарная, надо было отправлять нас большим составом. Твое психическое состояние обусловлено перепадом высот… и… я не знаю, какими-то еще привходящими обстоятельствами. Здесь что-то нечисто. Это Тибет, детка. Для одних – просветление, для других – вот такой полный коллапс. Надо собираться домой. – Глаза Роба на худющем усталом лице злились, кололись, вся мужская закрытость к непонятному, необъяснимому бунтовала и требовала к себе уважения.
После долгих препирательств я взяла камеру и села одна в ожидавший нас джип. Главное, не выпускать ее из рук, вцепиться мертвой хваткой, чтобы, когда наступит обморок, удержать.
Я сняла, как расползаются существа в полупрозрачных капсулах по раннему туману, как шевелятся терракотовые некрупные руки, раздвигая травинки, запуская ногти в почву, как радостью закипают пузырьки слюны в углах ртов, когда среди темной и блеклой зелени открывается бурый клювик ярцагумбу, как маленькой мотыжкой крайне осторожно вспарывается земля и извлекается из сырого комка крошечная целебная мумия, воспетая не желавшими стариться древними китайскими царями.
Я сняла нагромождения серых и желтоватых горбов, углы и полуэллипсы, каменистые тропы в бледной пыли, подъем солнца в прорывах небесного свинца, быстроглазые лица с умбровыми пятнами загара на скулах; сняла трапезу, когда миска с мукой, запаренной кипятком, благоухая ячьим жиром, досталась и мне; сняла хитроглазого, и его добычу: выкупленную за гроши пригоршню кордицепса, которую он продаст втридорога знающим людям; сняла низкорослых изящных лошадок и величественных, хоть еще и недолинявших яков, пасущихся ниже на майских лугах. И потом я привязала камеру к плечу церемониальным шарфом и продлила перевязь вокруг талии, легла в ложбинку под защитой каменного уступа, увидела, как изгрызенные небом вершины рвут в отместку животы облакам, разбрасывают клочки и тонут в них, измельченных, – и закрыла глаза. Я ждала, когда яки всплеснутся в вихре шелкового движения, и ячьи глаза человека заставят распахнуться мои, когда взрыв грома сотрясет демонов, и те в дикой силе раскидают молнии в небесах, когда заскользит по мне шелк одеяний танцоров ритуала Цам в кругу, очерченном мукой или ткаными стенами шатра. И я сниму все это, запечатлею и покажу всем.
Утром следующего дня меня нашли спускавшиеся после коры с перевала американцы, которых вели по направлению к Лхасе два проводника. Меня переодели в сухое и привязали к лошадке, так как я была очень слаба, и высокая температура мутила мое сознание. Камеру подхватили паломники и несли рядом, в поле моего зрения, чтобы я не волновалась. Когда мы следовали мимо собирателей ярцагумбу, я упросила спешить меня и дать в руки камеру, чтобы заснять с плеча необычное: группа людей собралась на трапезу, и один из них – молодой длинноволосый и стройный, ракурс, к сожалению, был таков, что мне не удавалось поймать лицо, – запел. Это была гортанная импровизация, голос гулял с нижних нот к верхним и обратно, вился и закручивался, становясь все более упругим, горло клекотало, полнилось раскатами пузырьков, воздух охотно относил звуки бежевым сыпучим холмам, и дальше – к холодным высотам, что радушно принимали песню и возвращали её с ветром; незнакомые интонации множились и витийствовали и, наконец, вырвались в небо веселым и одновременно смущенным смехом. Я снимала. Колокольчики в графитовых косицах певца звенели.
Я просыпаюсь на закате. Натянув купальник и обвязав себя легким шелковым сином, слетаю к заливу, к соленому и вечно теплому Сиаму.
В бледной плоскости неба зияет отверстие в космос. В идеально круглой дыре – пламя. Тоже ровное, но нестерпимо яркое, малиновое. От жидкого этого сияния расходятся круги, замирают и держатся, почти невидимые, почти воображаемые, прищуром твоих глаз рожденные. Светило бросает вниз, на воду, медную зыбучую сеть, подвижную дорогу от себя до самого края сырого песка, и он отражает темный свет солнца. Сеть плещется, кипит и манит пройти по ней к Солнцу-дыре, которая накаляется, стекленеет и тяжело, но мучительно скоро перемещается, погружается в разрез, в невидимый зазор между небом и заливом. Это движение можно было бы назвать падением, но ощущение, что оно не подчинено никакой иной воле, кроме воли самого Светила, что правильная по форме плоскость, пылающая тарелка сама желает соскользнуть вертикально по заднику именно в таком, выбранном, точно рассчитанном темпе, утверждается неоспоримой царственностью нисхождения.