Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего ты читал? Мы дружили с ним еще на прошлой неделе, парады совместные устраивали. Горючее им поставляли. Русский и немец – братья на век. Чего ты читал?
– Но ведь сейчас по-другому. Статья в «Правде» вчера вышла…
– Они оба черти. И Гитлер и Сталин. Вот и пускай жрут друг друга. Авось сожрут, дышать легче станет. А тебя не дам!
– Но…
– Не дам, я сказал. Все, хватит болтать, документы я у тебя забираю. Увижу около военкомата – сам пришибу. Гитлеру пулю не придется тратить. Разговор окончен.
Без документов в Красную армию не брали. Один раз Славика прямо из военкомата сплавили в милицию. Очень уж подозрительный парень. Хочет на фронт, а про документы лепечет что-то невразумительное. Пришлось назвать имя и адрес. Отец забрал его из милиции и, придя домой, первый раз в жизни разбил ему своими пудовыми кулаками лицо. Славик не сопротивлялся, только шептал еле слышно, сплевывая кровь: «Все равно убегу, все равно…» Ну не мог он, здоровый парень и дворовый заводила, сидеть дома, когда страна переживала такое. Да, были перегибы, были хитрости, подлости и отдельные, но очень существенные недостатки. Какое это сейчас имеет значение, если вот оно – абсолютное и однозначное, не поддающееся сомнению зло – фашизм. И потом, они первые начали… Для правильного московского дворового пацана последний аргумент, как ни странно, имел решающее значение. Славик бы убежал раньше – изобретательный и пытливый ум подсказывал сотни способов обойти бюрократические формальности. Удерживала Муся. Их роман был в самом разгаре. Происходил он в основном по ночам на крышах затемненных московских домов, где они дежурили, засыпая песком шипящие и искрящиеся зажигательные бомбы. В перерывах между бомбежками они целовались. В перерывах между бомбежками они смотрели на невиданно крупные в темной Москве звезды. В перерывах между бомбежками они разговаривали. Они узнавали друг друга и глупо радовались этим летним ночам, и войне, и бомбам. Потому что это была декорация их первой и единственной на всю жизнь любви. Какая разница, какая декорация, а хоть и бомбы, хоть и пламя адское! Любовь затмевает все. Муся не хотела отпускать возлюбленного. Женщины, они всегда практичнее. Она не говорила «не ходи». Она говорила «подожди». Неделю, месяц, полтора. Женщины, они всегда хитрее, особенно когда любят. Идиллия оборвалась в октябре сорок первого. Получив известия о расстрелах на территории оккупированной Украины, Мусин папа записался на фронт добровольцем. Прежде чем уйти на войну, он договорился об эвакуации семьи в Иркутск. Муся умоляла Славика ехать с ними. Он не согласился.
– Я уважать себя не буду, понимаешь? – сказал он ей. И она, грустно, очень по-женски и совсем по-взрослому посмотрев на него, ответила:
– Понимаю.
На вокзале, в суматохе и хаосе проводов, им даже не удалось толком попрощаться. Плакать и целоваться при родителях Мусе было как-то неловко. Буквально только два слова и успели сказать друг другу.
– Я буду тебя ждать, – пообещала Муся.
– Я не умру, – поклялся Славик.
И расстались. И не виделись около четырех лет. И потеряли друг друга в кипящей от войны стране. Но обещания сдержали. Она его дождалась, а он не умер.
У меня до сих пор не укладывается это в голове. Они только целовались. Первая, детская почти любовь. Ничего серьезного между ними не было, по большому счету. Оба молодые. Она – фантастически красивая, мужики тучами роились вокруг. Он – боевой офицер, разведчик, получивший в сорок пятом майора. Трофейные женщины в Европе, оголодавшие за войну, русские бабы на родине. Четыре года, где год – за пять, ни слуху ни духу, ни весточки, ни пол-слова. И неизвестно, живы ли. И Муся его дожидается, а Славик ее находит. Как это вообще возможно? Никакими вероятностями и случайностями это не объяснить. Это выше, чем вероятность, это больше, чем случайность. Это просто обыкновенное чудо, вытолкнувшее мою мать, меня и моих детей в мир. Всю жизнь я пытаюсь разгадать это диво. Иногда забываю о нем, погружаюсь в мелкие делишки и суету, но потом всегда вспоминаю. Мне становится стыдно, и я думаю, думаю… и не нахожу ответа. Уверен, Славик и Муся знали секрет, но просто не могли его мне передать. Не передаются такие секреты – самому дойти надо. У меня пока не получилось.
3. Родина-мать и ее дети
Дед принципиально не любил говорить о войне. Информацию приходилось буквально вытягивать из него клещами. Орденов он не носил, на парады не ходил, ветеранскими привилегиями не пользовался. Лишь 9 мая, с утра, вместо завтрака, выпивал стакан водки, не закусывал, а занюхивал его кусочком черного хлеба и произносил короткий тост:
– За тех, кто остался там.
После весь день Славик был задумчив, телевизор не смотрел, только концерты песен военной поры слушал. Особенно любил их в исполнении Гурченко. Совсем под старость, прикрыв глаза, пускал под ее голос беззвучные мелкие слезы. Я приставал к нему в детстве:
– Дед, расскажи, чего там, как?
Но он только отшучивался или говорил:
– В школе расскажут, они лучше знают.
Когда он посчитал меня достаточно взрослым, лет в двенадцать или тринадцать, он все-таки рассказал. Не все, но самое существенное.
Как сейчас помню, я вернулся в тот раз домой окрыленным. К нам в школу на урок мира пришел очень живописный ветеран. Орел, а не ветеран, вся грудь в орденах, красивая седина, мужественный профиль. Сорок пять минут он сочно рассказывал, как мочил фашистов, какие они, в принципе, трусливые и подлые были, гады, как он спасал таких же, как мы, детей в Праге и чуть ли не устанавливал красный флаг на рейхсканцелярии. Я еще удивился тогда: «Как он мог и детей в Праге спасать, и Берлин штурмовать, их же одновременно освобождали? Во всех учебниках написано». Стыдно мне стало от своего недоверия сразу. «А самолеты? – подумал я. – Его наверняка самолетом перебросили, вот и поспел везде». В общем, понравился мне ветеран. Встретив на выходных Славика, я взахлеб начал ему рассказывать о легендарном и речистом герое. Ничего не утаил, даже своих постыдных сомнений и верной догадки про переброску самолетом. В подтексте моего рассказа слышался скрытый упрек – вот это я понимаю, настоящий ветеран, красивый и открытый, а ты, дедушка, что-то темнишь. В штабе, наверное, околачивался, писарем.
Славик чутко улавливал все недоговоренности и нюансы. Внимательно посмотрев на меня и словно окончательно решив, что пришло время, он презрительно сказал:
– Ряженый. Врет он все.
– Почему ряженый? – возразил я. – Он просто не стесняется говорить о своих подвигах. Ты молчишь, вот и приходится от чужих людей узнавать.
– Какие, к черту, подвиги, Вить? Ты убиваешь, тебя убивают. Вот и все подвиги. Страшно это очень. Война – это когда страшно, это когда убивают. Все, точка. Остальное – вранье.
– Нет, подожди, но ведь они фашисты, они на нашу землю пришли.
– Пришли, не спорю, и убивать их нужно было. Но ничего хорошего в этом нет. Я в штыковую, Вить, ходил. Прыгаю к ним в траншею, а там парень такой же, как и я. Мне восемнадцать, и ему восемнадцать. Мне страшно, и ему страшно. И на нем не написано, что он фашист. Ни рогов, ни хвоста, ни копыт. Может, он и не фашист вовсе, может, его заставили? При других обстоятельствах вполне мяч с ним гонять могли бы и вообще дружить. А мне его убить надо, а ему – меня! Смотрим друг на друга и все-все друг про друга понимаем. И не решаемся руку поднять первыми. Вдруг сзади ротный орет: «Коли, твою мать, Славик, коли, в бога душу мать!» И я его заколол. Решился. Хороший подвиг, правда, Витя? До сих пор помню его глаза испуганные. Он не решился в меня шмальнуть, а я решился – воткнул ему штык в горло. И кровь его мне глаза залила. Теплая. Знаешь, какая у человека, оказывается, теплая кровь, даже горячая… Вот такой вот подвиг. Мне медальку за него дали. За отвагу. Правда ведь, Витя, я отважный? Я отважился, а он нет. Точно отважный. Только кто из нас двоих гад и сволочь, я до сих пор понять не могу. Склоняюсь к тому, что я – гад, а он – хороший человек, хоть и фашист. Но он мертвый хороший, а я живой плохой. И ты живой поэтому. Что, романтично? Нравится слушать? Так вот, внучок, вся война из таких подвигов и состояла. Этот еще один из самых невинных. И говорить о войне я могу только с воевавшими людьми. Они понимают. А с детьми о войне нельзя. Не для того я воевал, чтобы наши дети правду такую знали. Но и не для того, чтобы им всякие ряженые ложь сладкую в уши дули. Решишь еще сдуру, что война – это прекрасно, романтично, весело и благородно. Ни хрена, война – это страшно и глупо, и снова страшно, очень, очень страшно. И лучше от войны люди не становятся. Даже если дело правое, даже если победили. Не может быть лучше убийца неубийцы. В принципе не может.