Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы были противоположностью «всему Парижу», горстке людей, мнящих себя солью столицы: мы представляли собой крохотный слепок французского «света» – выпускников уважаемых учебных заведений. Нас скрепляло нечто большее, чем кровные узы: общая история и общая воля. В принципе нас ничто не должно было разлучить. Жены, дети, любовницы включались в группу и пользовались ее защитой. «Та Зоа Трекеи» играла роль кассы взаимопомощи: мы делали ежегодные взносы в общий котел, которые шли на совместные пирушки, поездки, посещения театров, позволяли гасить долги. Мы походили и на комитет совместного действия, и на масонскую ложу. Нас сплачивало еще одно: страсть судить старших, поколение шестьдесят восьмого года,[3]властвовавшее во Франции, которое мы безжалостно изобличали во лжи. Оно ничем не могло нас удивить, ни своими приступами ностальгии, ни лишенным следов искренности покаянием Мы ненавидели и их претензии на статус ветеранов, и их псевдомудрость разочарованных. Мы видели одно: вчерашние повстанцы стали хозяевами сегодняшней жизни, новыми господами. Человек, не испытывавший стойкой неприязни к нашим предкам, не мог вступить в наш клуб. Мы были взрослыми детьми, бунтовавшими против своих родителей, подобно тому как наши родители бунтовали против своих: отвергая тех, кто нас породил, мы не могли не повторять их ошибок. Короче говоря, изображая из себя рассерженных молодых людей, мы просто пытались сориентироваться в потемках, проклиная наших предков.
Сначала каждый из шести друзей поднял за меня тост. Первым был Марио Дезото, выпускник Высшей школы искусств и ремесел, менее чем за пять лет сделавший состояние в косметической отрасли, импортируя с Огненной Земли особенную глину с необыкновенными свойствами. Он жил с Пракашем, молодым и чрезвычайно изящным пакистанцем, с которым они образовали трогательную мужскую семью. Вторым говорил Жеральд Берте, выпускник педагогического института, ушедший из профессии, чтобы пытаться сочинять одновременно прозу и музыку, отдаваясь тому и другому с равной страстью; он поработал водителем, гостиничным служащим, диск-жокеем, лектором на ночных курсах по оказанию экстренной помощи. Теперь он работал пианистом в баре большого отеля. Симпатичным в Жеральде было то, что он проваливал любую карьеру, которую открывали перед ним его дипломы. Третьим слово взял Тео Вандервельт, как и я, выпускник Национальной школы управления, ныне консультант нефтяных компаний, специалист по арабскому и по фарси (его мать была сирийкой, отец голландцем). Тео был нашим главным сердцеедом: его удлиненное лицо, большой рот, широкие плечи, умело растрепанные волосы, «манящий в спальню взгляд» его светло-голубых глаз тревожили даже самых отъявленных строптивиц. После трех мужчин бокал подняла единственная среди нас женщина – Фанни Нгуен, наполовину вьетнамка, наполовину африканка, тоже выпускница пединститута, преподаватель истории, бывшая модель, автор диссертации о французском происхождении индокитайского коммунизма. Ее отец, коммерсант из Гуэ, сбежал в 1975 году от вьетконговского режима и женился на уроженке Бенина. Фанни, отчаянная фантазерка, отвергала два клише женской участи: детей и брак. Не красавица в узком смысле, она обращала на себя внимание своей безудержной пластикой, бронзовой кожей и большими желтовато-зелеными миндалевидными глазами, абсолютно всегда и везде приводившими мужчин в сильное сексуальное возбуждение. Особа вольных нравов, она охотно объявляла себя буддисткой и практиковала обмен половыми партнерами. С ней успели переспать все, кроме одного меня, пропустившего свою очередь и больше не добивавшегося ее расположения. За это она заимела на меня кое-какой зуб, словно я воплощал ее личную неудачу. Предаваясь время от времени лицедейству, Фанни занималась сразу несколькими смутно обозначенными, зато прибыльными делами, в том числе «созданием событий». При своем безграничном снобизме она владела, как никто, мастерством отношений между полами: с регулярностью, переходившей в скрупулезность, она заводила и бросала мужчин. Она изображала из себя лакомый персик в вазе с фруктами, в который каждый рано или поздно получит право впиться зубами: фрукт оказывался отравленным, страдал всегда беспечный едок. Плотно населенное безбрачие обволакивало ее, как изолирующая лента, и внушало всем уважение.
Пятым сказал мне короткий комплимент Жан-Марк Донадье, директор компании недвижимости, человек безупречной порядочности. Он служил воплощением «своего парня», всегда готового помочь ближнему, лишенного мягкотелости и угодливости, обычно присущих «милым» людям. Его самоотверженность не ведала пределов: герой многогранной семейной жизни, он занимался дома готовкой, делал покупки, воспитывал трех дочурок, Мелюзину, Омегу и Кассиопею. Жан-Марк состоял в неудачном браке с миловидной певичкой Сабиной, злящейся на весь свет из-за неудавшейся карьеры. Не довольствуясь вымещением дурного настроения на законном супруге, что принимало вид ежедневных продолжительных обстрелов упреками, она упорно изменяла ему и не скрывала этого. После каждой интрижки с ней случался приступ хандры, в каковом она и являлась с повинной. Жан-Марку приходилось утешать ее и даже просить у нее прощения. Ведь это его вина, что она не ночевала дома, – слишком он некрасив, слишком прозаичен! Потом она начинала снова, потому что семейная жизнь была ей скучна, она грезила о яркой судьбе. Злая сплетница, завидовавшая всем женщинам, она была образчиком пленительной мерзавки. Жан-Марк, преданный муж до мозга костей, все безропотно сносил.
Наконец очередь произнести тост дошла до моего лучшего друга Жюльена Дранкура. Основатель нашей группы, адвокат по уголовным делам, он источал непререкаемую властность. Интриган и любитель плести заговоры, он скрывал тайну, в которую мы были слабо посвящены. Отец, мелочный торговец, ностальгировавший по Третьему рейху, воспитал его в страхе. Начал он с того, что с трехлетнего возраста платил сыну за молчание дома. Ребенку приходилось целыми днями соблюдать гробовую тишину, стараться не кашлять и не чихать. Вечером он получал скромное вознаграждение – несколько сантимов. Мать, запуганная и тоже принуждавшаяся к немоте, не смела защитить единственного сына от произвола мужа. В итоге этот последний, будивший малыша среди ночи и выгонявший его в ночной рубашке на мороз – пусть закаляется! – предложил ему сделку: за побои он будет платить ему по утвержденному тарифу. Он составил подробный прейскурант пощечин, шлепков, толчков. У Жюльена не было выбора: так или иначе его поколотят, ведь он заслуживал наказания, как любой мальчишка в его возрасте. Так лучше уж получать что-то взамен! А то он не видел, как его мать принимает тумаки совершенно бесплатно! Ребенок согласился, ведь он был слишком слаб перед этим свихнутым великаном, к тому же чутье подсказывало ему, что финансовое соглашение подвигнет того не к разнузданности, а к большей умеренности. Договоренность выполнялась безукоризненно: увидев на своей постели пятифранковую монету, Жюльен раздевался и ждал взбучки. Его покорность и молчание были куплены за деньги. Он приходил в класс весь в синяках, которые ему не удавалось скрывать под длинными рукавами. Он умолял других учеников ничего не рассказывать учителю. Папаша не жульничал, строго соблюдал контракт и оплачивал любую свою вольность. Меня в это самое время мать закармливала конфетками, чтобы я соизволил переодеться или натянуть пижаму. Предок Жюльена по любому поводу награждал его пощечинами, стараясь держаться в рамках приличий, то есть следя, чтобы на лице отпрыска не оставалось следов. Он развил в себе холодную методичную ярость, которая, чтобы вспыхнуть, не нуждалась ни в спиртном, ни в других возбуждающих средствах. Втянувшись в побои, он продиктовал целый гражданский кодекс для домашнего употребления. Например, на вопрос: что делать, если ребенок разобьет ценный предмет – вазу, стакан, лампу, – у родителя имелся теперь готовый ответ: причинить ребенку телесное повреждение аналогичной тяжести. Всякий раз, когда мальчик совершал оплошность, например, ронял по неосторожности блюдце, отец аккуратно, при помощи молоточка, ломал своему сыну палец, словно это был древесный сучок. За несколько месяцев у Жюльена побывали загипсованными все фаланги на левой руке (у него по сей день кривые указательный и средний пальцы). Врач и директор школы приставали с вопросами, но дело было в провинции, в конце семидесятых годов, в Северном угольном бассейне – бедном районе, где охрана детства была развита тогда не так, как сейчас. Раз в два-три месяца мсье Дранкур изобретал что-нибудь новенькое: например, заставлял сына играть в покер. Выигравший имел право отделать проигравшего, как ему захочется: палкой, хлыстом, железным предметом Ребенок специально проигрывал, чтобы не поднимать руку на своего батюшку. А тот знай лупил его почем зря, порой до бесчувствия, за нарушение правил. Еще он брал его с собой на прогулки в темный лес и, внезапно ускоряя шаг, оставлял одного. Мальчик надрывался: «Папа, подожди меня, где ты?» Но того и след простывал за поворотом дороги. То лесники, то браконьеры находили, бывало, малыша, исцарапанного ветками и колючками, скорчившегося в канаве. Отец обвинял его в бегстве и беспощадно колотил за причиненное матери беспокойство. Та подтверждала его рассказ, не стесняясь преувеличений. В десять лет Жюльен каждый вечер молил Бога, чтобы отец разбился в машине. Он читал статистику и знал, как велика на дорогах их департамента опасность аварии для человека, не вылезающего из-за руля. Но Бог не внимал его молитвам, мучитель возвращался каждый вечер все более неистовым, с трясущимися руками, неспособный сдержать захлестывавшую его злобу. В сарайчике рядом с домом Жюльен приютил кроликов, котят, щенков. Это было его убежище, его утешение. Пределом необратимости стал день, когда отец снял с вентилятора защитную решетку, запустил мотор на полную мощность и стал по одному швырять зверят живьем на бешено, со свистом вращающиеся лопасти, размалывавшие их в кашу из шерсти, крови и костей. И тогда Жюльен, отчаявшись дождаться справедливости свыше, тайком смастерил дротик из ветки орешника с железным, закаленным на огне острием Он сам убьет отца, вонзит свое оружие ему в живот, когда тот вылезет из машины. Но в промозглый вечер 15 ноября, намеченный как дата убийства, когда выпал первый мокрый снег, Дранкур-отец, не иначе по подсказке интуиции, не вернулся домой. Как сквозь землю провалился! Соседи и учителя давно поговаривали, что он похищает и избивает других детей в округе. Жюльен, ополоумев от отчаяния и жажды свести счеты, искал его повсюду: в деревнях, в соседних городишках, в Лилле, Шербуре, Дюнкерке. Самым печальным для него, винившего себя за то, что не уберег мать, стало то, что она оплакивала исчезновение палача и пережила его всего на год, а ведь как он колотил ее, как над ней глумился! Жюльен не попал в приют: его спас дальний родственник, нашедший его в Париже и определивший в лицей Генриха IV. Чудо, что он выжил после таких мучений и, более того, приобрел благодаря им невероятную стойкость, убежденность, что ничто и никто не сможет его сломить. Он чувствовал в себе призвание защищать справедливость и иногда грозил на улице незнакомым папашам и мамашам, слишком грубо отчитывавшим свое потомство. Для него каждый плачущий ребенок был потенциальным мучеником. Многие годы психотерапии не излечили его до конца от полученных в детстве травм. Однажды он признался мне, что, если бы не взаимная привязанность между нами, он в юности наложил бы на себя руки.