Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы сказали — до завершения жизни?
Тут я не выдержал и хлебнул. Бархатная горечь морского побережья, багряная и пьянящая, ударила в голову.
— Да. А после смерти ваша параллельная часть останется. Но для этого необходимо совершить ряд простых действий.
Оторопь начала меня разбирать.
— Что вы называете простыми действиями?
— О, Зевс! Ну, конечно же, не письменный договор, начертанный кровью.
Он расхохотался, сделал просторный глоток, отломил кусок лепёшки и сказал, дожёвывая:
— Вам нужно будет совершить предварительное духовное самоубийство. Для этого вам придётся уничтожить почти всё написанное до сих пор. Это совсем несложно. Ведь, согласитесь, всё вами написанное — беспомощно.
— Вы совершенно правы! Я не могу без приступов тошноты думать об этом.
— Вот и расстаньтесь с худшей половиной. Швырните-ка её в костёр. Ближайшие несколько дней вы будете жить у вашего друга Басилеоса…
— Бэзила?
— Ну да. Так вот: перенесите туда рукописи, да и запалите. Май — очень удачное время для таких опытов. Сад ещё чист — полный простор для жертвоприношения. А потом вы используете эти недели для эпоса.
— Какие недели? И с чего бы это я должен жить у Бэзила? Не настолько мы с ним близки. И откуда эпос?
— Странно. Вы же сами кричите на всех углах, что пишете поэму о Трое.
— На всех углах?
— Не придирайтесь к словам. А лучше допейте вино и возьмите вот этот чудесный хлеб. Что же касается углов, то это, конечно же, метафора. Но согласитесь, что автор не имеет права рассказывать о ещё не завершённых своих работах никому, даже своим друзьям. Такая болтливость — настоящий грех, не то, что ваши призрачные грешки… Вы согласны, что до времени нельзя раскрывать рот?
— Клянусь головой — вы правы! Сколько раз самые чудесные замыслы погибали от сглаза. Но что поделать — я болтлив, как обезьяна.
— Не расстраивайтесь. Я вам помогу. Хоть это и грех непростительный. — Мы его простим. Высокий предмет, который вы избрали, обязывает к снисхождению. И кому же, как не Мне, оказать вам помощь! Скоро, совсем скоро, вы станете писать очень легко. Знайте, что это Я диктую вам.
Странная весёлость овладела мной, несмотря на всю чудовищность обстановки, в которой я находился.
— Послушайте! Неужели во мне что-то есть, если выпал такой жребий?
— Ах, ну что тут говорить! Если бы печать Бога не горела на вас — мы бы не встретились. Конечно, конечно… Вот если бы вы ещё бросили жалкую манеру рабского подражания этому, как его… Не могу Я запомнить эти ваши варварские имена! Спору нет, он — мастер. Но всякое истинное творчество несовместимо с подражанием. Оставьте вы хоть ради меня эту рабскую привычку!
Кровь бросилась мне в лицо.
— Я… Право слово… Клянусь! — забормотал я.
— Ну, вот и хорошо. Надеюсь, вы не рассчитываете, что Мы будем трудиться за вас? Вам придётся пересоздать себя; готовьтесь к этому. Впрочем, — вдохновение вас выведет. К тому же необычная форма существования сама по себе заставит автора стать необычным. И Я, вообще говоря, немного побаиваюсь за вас.
— Ох, я и сам за себя…
— Не беспокойтесь. Всё будет хорошо. Однако дождь уже кончился. Вам пора.
Как я пролез через арку и как прощался — не помню. Помню только, что мир очень своеобразно сдвинулся — наподобие тоннеля. Я видел почему-то лишь пространство прямо перед собой; остальное плыло. Прояснилось: стояли лужи. По кривой улице Ивана Калиты (одна из двух кривых кремлёвских улиц — остальные прямые), я поплелся, было на Дворянскую (то бишь Казакова) к Бэзилу. Было мне очень легко. Потом вдруг стало нехорошо; возникло ощущение, что я чего-то не договорил, о чём-то не спросил.
Почему именно я, почему у Бэзила и главное — встретимся ли мы ещё раз, и если встретимся — то когда?
Но, придя обратно к двери Погорелой башни, я увидел, что она забита, и не открывалась уже давно, судя по ржавчине и пыли, осевшей на засове.
Что это со мной? Что же происходит? Всё заплясало перед глазами — мелко и пьяно. Снова я пополз к Бэзилу, и древнеславянская моя голова трещала и разваливалась на кусочки. Куда улетучились все мои традиции, как я терпел все эти разглагольствования про молоко Кибелы и прочее? И невозможно определить, что я чувствовал: одновременно было весело, мерзко, страшно, было ощущение полёта и в то же время глаза не поднимались выше луж на асфальте, и ко всему этому ещё тошнило.
Кажется, я был не в себе, когда давил на вишнёвую косточку звонка Бэзила. Что, однако, не помешало мне, когда он открыл, снова отметить сочетание в лице моего пожилого друга черт одновременно — римского гладиатора на пенсии и старого доброго французского кюре.
— Что с вами, Август? Неужели вы до такой степени нарезались? Проходите скорей.
— Я не нарезался, — простонал я, вваливаясь через тёмные сени в прихожую. — Я только что говорил с Гермесом.
— Что-что? С кем, с кем?
— С ним, с Эрмием!
О Корикиец, пособник, пестры твои хитрыя речи,
В деле помощник, о друг для людей в безвыходных бедах,
Ты — языка величайшая сила, столь чтимая в людях…
— Спятил, — коротко констатировала Виола, появляясь на пороге с другого конца анфилады. Тряхнув золотой чёлкой, она расположилась у стола, а меня посадила напротив, на диван. — Давай руку, давление измерю, — (и Бэзилу). — Вызывай Марию.
Горько стеная, минут пять я тщетно пытался разъяснить моим друзьям, что алкоголь здесь совершенно ни при чём, что виной всему Маринкина Башня и моя встреча с богом.
— На солнечный удар не похоже, — сказала Мария Ивановна после быстрого осмотра. — Ну-ка закатывай рукав.
Что она говорила ещё — я слышал смутно. Уколы всегда погружают меня в отрешённое состояние. В голове закипела какая-то каша, и невозможно стало разобраться — что главное, а что нет; куда-то я плыл и сон уносил меня, словно плот.
МЕМОРИАЛ ВИОЛЫ
После разрыва с Еленой Август совсем поплохел. И