Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как дворами шел — еще ничего. Но потом же в лес пора стало заходить. Что, впрочем, совсем не удивительно…
А что, интересно было бы посмотреть, как шел он с зажженной свечой между темных и мокрых деревьев.
Коромысло
Превеликое блаженство, государи мои, заключается в умении говорить понятно.
К примеру, Заболот утруждал себя в этом мало, но в душе своей часто и часто страдал от неумения выразить, где горбыль, а где лопата по существу, без экивоков и странностей.
Чума была на его дурную голову, и как-то, сильно принявши, пошел из самых дач в город к своим старинным друзьям. По-научному если мерить, так там всего километров шесть. Шел, однако, часа четыре по весенней распутице, с ружьем, да еще, видимо, какое-то время не в ту сторону.
А у нас ведь что удумали в последнее время. В некоторых домах особо приличного населения на подъезды замки вешают.
Замки замками — пусть хоть собак дохлых себе на двери повесят, но ведь к ним в европах еще и звонки ставят или, там, другие сообщительные устройства.
В прошлые времена в домах хоть дворники были. Говорят, удобно было страсть. Как в метро. Ты ему по таксе, он — со всем возможным радушием.
Однако это все к делу не идет, потому что до города он так и не дошел. Пришел на немецкий хутор. Два дома, три коровы. Даже собаки спят.
Прислонился к воротам, стоит и думает, как попонятней хозяевам рассказать, что у него на душе всю жизнь творилось.
Нет чтобы взять и всандалить им по окнам. Небось сразу бы состраданием прониклись. А он же нет. Интеллигент хренов.
Ну и достоялся, финик мартовский. Заснул у ворот, а к утру морозец взялся.
Дальше вы и сами знаете.
Привычки не имею с чужих слов что-нибудь звонить, но, говорят, будто почки ему удалили и мочевой пузырь.
С другой стороны, если разобраться, ну на кой они ему вообще были нужны? А без пузыря, я думаю, и с бабой сподручней, да и не это в человеке главное.
Самогон
Мне уже, видно, никогда не случится побывать в том городе у реки, где мы с моим отцом в Первую мировую самогон варили.
Как сейчас стоит перед глазами маленький ухоженный садик с малиною и десятком каких-то деревьев. Грядочки ровные, клумбочки, синие от васильков и анютиных глазок.
Соседом у нас — дед Иван. Он один раз в столицах был и как раз попал — Толстого хоронили. С тем и приехал.
Передам ли вам сквозь года тот мед и тот яблоневый цвет первой трети двадцатого века? А товарищество наше — я да батька мой, да дед Иван?
Петух у нас один остался со всего нашего курятника, а у деда Ивана, наоборот, куры одни остались, чтоб им пусто было. Так, верите, когда мы того петуха поутру из залы нашей выпускали, он так красиво шел сквозь окна, стены, заборы и засовы, что казалось нам: не петух идет, а счастье наше от нас уходит.
Не буду врать, были в городке и девки. Но об этом и без меня каждый превзошел предостаточно, поэтому я о другом.
Вот возьмем душу человеческую. Она от чего болит? Все болит и болит, окаянная. Ни ей, ни себе от боли этой ладу дать невозможно. Мне скажут — совесть. Положим, что и совесть, не без этого. Ну так совесть, я так полагаю, сама не болит. Это от нее же, каракатицы, вся спина по ночам, как от нагайки, кровоточит, а ей то что?
Нет. Не только тут в совести дело…
А может, и ни к чему я это все растеял с душой, и с совестью, да и с домиком у реки, пожалуй…
Да и наврал много…
Ну так это, с другой стороны, святое дело.
Золото
Санька, Николаева дочка, влюбчива. Последняя любовь ее — Аль Пачино.
Если по справедливости — так он на ней уже тридцать раз жениться должен. Хотя и странно все.
Иной раз, особенно с утра, Санька придет к бабушке, Николаевой теще, и плачет-плачет. Чего плачет — дело темное.
Так что еще неизвестно — вышло бы у них что путное с Аль Пачино или нет.
— Бог с тобой, — говорит Николаева теща, — не плачь, золото мое. Мы с тобой сейчас киселя наварим.
Весна
Бригада строила магазин. Балка упала на голову бригадиру и убила к черту. Вот и весь сказ.
Теперь каждую весну пятнадцать сильных и молодых мужиков, как лунатики, где бы ни находились, собираются на старом зеленом кладбище в поминальный день.
Колбаска, яички, кто-то все время котлеты носит.
Пьют водку, говорят.
Ну хрен его знает, к родственнику на могилку нету времени пойти, а тут к бригадиру. И магазинов они больше не строят. Вообще ничего не строят, да и видятся редко.
Такое впечатление, что так теперь и будут ходить до самой смерти. Будут умирать по одному, как пушкинские лицеисты. А когда-нибудь придет один со своими котлетами и бутылкой холодной водки, а больше никто и не придет.
Тогда тоже будет весна.
Могилку обновит, где подкрасит, а где подчистит. Разложит еду, нальет водки стакан, до краев. Но ни есть, ни пить не будет сразу. Закурит.
Липы тридцатилетние его стол обступят, шиповник какой-нибудь ближе подлезет, оса на мясо прилетит и завозится, деловая и желтая…
Ну что еще? Да вот, пожалуй, и все.
Дилетанты
Мы встречались в бане. На первом этаже у парикмахера Шуры стриглись. На втором — раздевались и шли в парилку.
В парилке стоял сухой и плотный жар.
Садились на самый верх и молча сидели минут сорок. Голые, в вязаных шапочках.
Обычно делали три-четыре ходки. Больше выдержать было трудно. Веники нас почему-то особо не прельщали, а посему старые банщики смотрели на нас снисходительно.
За три часа произносилось полтора десятка слов. Потели мы обильно, и после парилки январский оттепельный воздух казался необычайно вкусным.
Два раза, нарушая традиции, ходили пить холодное шампанское с орехами.
Выжатое тело с благодарностью принимало красные потоки вина, и опьянение было легким и славным.
На остановке прощались, и я шел пешком, похрустывая подтаявшим снегом.
Весною баню закрыли на ремонт. Лето проползло мимо окон и закончилось в октябре, а с холодами пошла такая жизнь, что какая тут, к черту, баня.
В изгнании
Пушкин стоял на пороге. В соседней комнате спала няня. Она привила Пушкину любовь