Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он возненавидел все и вся. Его раздражало каждое слово, услышанное дома, его раздражали однокурсницы из списка былых побед, его раздражали друзья, которые пытались ему помочь, но чья помощь не шла дальше распитой вместе бутылки водки и пьяного разговора по душам на тему «да у тебя этих баб еще знаешь сколько будет!». Но больше всего почему-то раздражали преподаватели с их «успехами социалистического строительства», «всемерным удовлетворением возрастающих потребностей граждан», «изображением действительности в ее революционном развитии» и прочими штампами, которые вдруг стали казаться ему отвратительными. Если раньше он, не думая, аккуратно записывал все это в тетрадь, чтобы потом, так же не думая, повторить на экзамене, то теперь ему хотелось спорить с каждым словом, не соглашаться ни с одним утверждением, а то и просто запустить тетрадью в физиономию преподавателю. Вот тогда-то Анастасия Сергеевна и упомянула о Писателе. Всего тремя фразами. Назвав пару его рассказов, она строгим тоном заявила, что «в них дано неверное, злобное изображение революции и Гражданской войны». Его особенно задело слово «злобное». Именно такое изображение окружающей его действительности он бы и сам дал сейчас, если бы был писателем. Он знал, что существует какая-то антисоветская литература, но никогда ее не читал. Он вообще читал только то, что было нужно. А это было не нужно. Но в тот момент ему страшно захотелось почитать эти «злобные рассказы». И он впервые подумал о том, что если когда-то они издавались, и немаленькими тиражами, то где-то наверняка остались. В университетскую библиотеку нечего было и соваться. Если там и хранились книги двадцатых годов, поскольку и университет, и библиотека существовали с середины девятнадцатого века, то кто бы их ему выдал. Мало того что не выдадут, да еще и настучат куда следует, что студент такой-то интересуется идеологически вредной литературой.
И тогда он вспомнил про Митрича.
Самуил Давидович Полянский был старинным другом его покойного деда. Они познакомились в каком-то литературном кафе в Петрограде в начале двадцатых. Оба голодные, в обносках, они приехали в столицу из глухой провинции (один – вятский, другой – смоленский), чтобы получить образование и стать великими писателями. Дед уже опубликовал несколько стихотворений в районной газете на Смоленщине; Полянский писал прозу, но печататься еще не пробовал. Свою первую повесть «Давид и Голиаф» он написал году в двадцать пятом. Воодушевленный восторгами друзей, которым он читал повесть в снятой совместно с дедом комнате на Выборгской стороне, он решил показать ее мэтрам. Через руководителя литературной студии, в которой они вместе тогда занимались, ему удалось послать рукопись одному из основоположников советской литературы, а позже напроситься и на аудиенцию. Основоположник был любезен, но лаконичен. «Талантливо. У вас могло бы быть большое будущее» – таков был его вердикт. Когда вечером того же дня студийцы собрались все в той же комнате на Выборгской, это уже была другая комната. Здесь жил подающий надежды, по мнению одних, и выдающийся, по мнению других, советский прозаик Самуил Полянский, чьи произведения получили высокую оценку классика отечественной литературы. Кто-то достал дешевого вина, и полвечера друзья проспорили о том, выдающийся он или подающий надежды, а вторую половину вечера и до поздней ночи выясняли, как же все-таки сказал Основоположник: «У вас большое будущее» или «У вас могло бы быть большое будущее». Что значит «могло бы быть»? Если бы что? В конечном счете пришли к тому, что будущее у Полянского есть, ибо, как ему не быть, если оно быть могло бы.
Вскоре повесть была опубликована, и счастливый дебютант стал с нетерпением ждать восторженных откликов критики. И отклики вскоре появились. К тому времени знакомство с Основоположником позволило ему войти в литературные круги, и, встречаясь с Полянским, знакомые писатели искренне хвалили сотканную им из гирлянд точных метафор историю скромного библиотекаря и начинающего поэта Давида Гуревича, мечущего, как камни из пращи, свои поэтические строки в грозного врага, пришедшего уничтожить многовековую культуру. В образе Голиафа выступал комдив Голиков, в финале повести врывающийся в бережно хранимую Гуревичем библиотеку и устанавливающий на сброшенные с полок фолианты артиллерийское орудие для отражения наступающих колчаковцев.
Пресса долгое время хранила молчание и ничего не писала о литературном дебюте Полянского. Каково же было его удивление, когда через несколько месяцев в одной уважаемой газете появилась статья «Бессильная злоба побежденных», в которой автор утверждал, что «некто Полянский, возомнивший себя писателем и хранителем культуры, пускает отравленные, но бессильные стрелы (почему-то именно стрелы!) в тех, кто пришел созидать новую культуру, которая станет достоянием широких масс, а не забавой для истеричных хлюпиков из числа буржуазных интеллигентов». «Нет, не культуру защищает Полянский, – восклицал критик, – а право безбедно жить на горбу трудового народа и, возмущаясь жестокостью большевиков, устраниться от борьбы, чтобы прийти потом на все готовенькое». После этой статьи прессу прорвало. Одна за другой газеты выходили с разгромными статьями, в которых автора называли «отрыжкой старого мира», «бешеной собакой», «недобитым врагом». Полянский был потрясен, но он еще не предполагал, что ждет его впереди. На страницах толстого литературного журнала была напечатана статья того самого Основоположника, в которой он называл публикацию «Давида и Голиафа» «в лучшем случае грубой политической ошибкой редакции, а в худшем – сознательной идеологической диверсией». Большое будущее закончилось. Пришел страх. Жуткий страх, который заставил Самуила Давидовича отвлечься от своих литературных опытов и, быть может, впервые оглянуться вокруг себя и попытаться понять, в каком мире он живет.
Не попрощавшись с дедом, Полянский уехал из Петрограда и поселился у своей тетки в Вятской губернии, откуда вернулся в начале тридцатых годов со свежей рукописью. Вскоре его новый роман «Заря над селом» был напечатан, и на Первом писательском съезде он вместе со всеми рукоплескал Горькому, думая: «Неужели?! Неужели я мог мыслить иначе?! Вот она, правда». В кулуарах съезда к нему подошел Основоположник, потрепал по плечу и как-то грустно спросил: «Ну что, с голиафами-то лучше?»
Из всех старых знакомых он снова сошелся только с дедом и даже подарил ему свой роман, на обложке которого было написано: «С. Д. Полянский», а на последней странице удивленный дед прочитал: «Полянский Семен Дмитриевич». О юноше Давиде теперь не напоминало ничто. Вот тогда-то дед и прозвал его Митричем. «Типичный Митрич!» – воскликнул дед, взъерошив густую черную шевелюру над огромным крючковатым носом Полянского.
Правда, этого «Митрича» Полянскому припомнили году то ли в пятьдесят первом, то ли в пятьдесят третьем, когда в какой-то газете появилась статья о том, кто на самом деле скрывается под русскими псевдонимами, но Полянский, к тому времени уже лауреат Сталинской премии, полученной за роман «Угольный гигант», член Правления Союза писателей СССР, не стал ждать, а сам бросился в редакцию «Правды», узнав, что есть возможность подписать письмо, обличающее врачей-убийц, действовавших по указке международной еврейской буржуазно-националистической организации «Джойнт».
В те годы, когда у Сергея произошел разрыв то ли с Ингой, то ли с Инной, Полянский мирно доживал свой век на писательской даче в Переделкине. Его почти не читали, но, будучи многократным лауреатом и депутатом Верховного Совета многочисленных созывов, он навсегда обеспечил себе место в истории советской литературы. К нему-то и собрался съездить озлобленный студент в надежде найти в обширной библиотеке писателя неправильные книжки о революции и Гражданской войне.