Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это настолько походило на дурную шутку или злой розыгрыш, что я даже спорить не стал.
Смерив его взглядом, я вышел из мэрии — так называемой мэрии — и вновь поймал попутку. Поехал в Капденак. Там заночевал в отеле. Там тоже никто ничего не знал. Меня заверили, что все дело может быть в абсенте, который рождает галлюцинации. То, что от него деревенеет язык, месье, все знают, а вот некоторые видения… Я грохнул дверью номера, принял душ и уснул. На следующее утро я вернулся в мэрию Аспера — до меня стало доходить, что все кончено, — и попробовал избить мэра. Вытянуть из него, стало быть, всю правду. Но чиновник, как многие интеллигентного вида люди, оказался любителем, практикующим джиу-джитсу. Он сообщил об этом, взяв меня в захват — недостаточно плотный для того, чтобы свернуть шею, но достаточно плотный, чтобы не дать мне и пальцем пошевелить. Итак, меня посетила плохая идея. Но человек-функция пожалел меня и просто держал, обхватив, пока я не успокоился и не попросил стакан воды. Перед этим мне — словно сеньору Столетних войн — пришлось дать честное слово, что я не возобновлю своих попыток драться. Он не боялся меня. Он боялся за меня. Церемонно отстранившись, мы отдышались. Я принял воду — графин стоял у него на столе — и выпил ее. Вода была холодна. Уходя от мэрии, я обернулся. У меня в глазах стояли слезы. Я хотел упасть на колени и ползти по узким улицам Аспера, отбивая поклоны, к ней. Только вот где была она?
Так я смирился с тем, что в моей жизни никогда больше не будет Евы.
Взял себя в руки и уехал из Аспера. В аэропорту Тулузы я закрылся в туалете и рыдал, а потом умылся и вышел как ни в чем не бывало. Пошел в магазин сувениров и купил дочери набор душистой девичьей косметики. Сделано из шалфея, наши, провансальские, травы, с гордостью поведала мне продавщица и поздравила с удачным выбором. Я слабо улыбнулся, поблагодарил. Опять вспомнил долину… Пришлось опять умываться.
Я знал, что отдаляюсь от Евы все больше. Самое страшное — не она уходила от меня, а я от нее. Ее образ таял, оставался позади призрачным видением жаркого неба Пиреней. Я изменил ей. Я улыбнулся пограничнице и оглянулся на великолепный зад пассажирки откуда-то из Скандинавии, чей паспорт мелькнул в руках. Я открыл «Sous les toits de Paris»[167] и представил себя одним из героев, а женщину из прошлой жизни — героиней. Я терял Еву, как ребенок теряет снег, взятый на память после поездки в горы. Я пытался оправдать себя. Решил, что Ева — воплощение женского начала, и, следовательно, когда я люблю Еву, я люблю всех женщин на свете. И, конечно, наоборот — любя всех женщин на свете и неважно какую, я люблю Еву. Блестящий аргумент. Но он не сработал.
Мне некому было его предъявить.
Я понял, что молчаливое, пассивное сопротивление Евы имело, возможно, справедливые причины. Я, совершенно очевидно, недостоин этой женщины. Я не стоил и взгляда Ma Dame. И я даже песню на французском языке по этому поводу написать собрался в Тулузе, где прожил еще неделю в тщетном ожидании звонка или письма. То есть лето, когда я покупал лотерейные билеты, оказалось не самым последним дном моей жизни. Помню две первые строчки.
Ma belle dame française a brisé mon coeur Moi, je suis Toulouse, alors qu’elle est Monfort[168]
Согласитесь, эти строки наглядно показывают степень падения и уровень отчаяния их автора. Но, слава богу, после этих двух строчек запасы моего французского, истощившегося после трех недель беспрерывного общения, окончательно иссякли. Так что я продолжил лежать, обессиленный, и глядеть в потолок. Эта ноющая боль в сердце… Я ждал, когда она пройдет. Такое происходило раньше. И всегда боль проходила. Но не в этот раз. Боль пришла в мое сердце, чтобы поселиться там навсегда, знал я. А раз так, что мне оставалось делать?
Я опять смирился.
Я вернулся домой, в Монреаль. Здесь выяснилось, что я отсутствовал пять лет. Мне казалось сначала, что это невозможно, но по зрелом размышлении я принял все как оно есть. Даже один день в отеле без Евы, вспоминал смутно я, тянулся, как капля меда. Бесконечно. Не исключено, что я провел в прострации не пять, а десять… сто лет. Дома я никого не узнал. Мой взрослый сын пас стада своих овец, моя по-прежнему прекрасная жена отвергала ухаживания сорока женихов. Моя дочь входила в пору цветения — вокруг нее порхали бабочки, пчелы и, конечно, мухи. Я оплакал ее и отдал миру. Мы с женой попробовали начать все снова. Ничего не вышло. Мы стояли на одной Итаке — пусть она и качалась в промозглых водах реки Святого Лаврентия, — но смотрели в разные стороны. Она забыла меня, а я забыл ее. Наш Менелай стал царем, наша нимфа уплывала в свадебный процесс с одним из своих университетских ухажеров… Итак, мы развелись, и я затосковал. Сначала я не хотел признаваться себе в причине, но потом честно признал — это Ева. Но что я мог сделать, чтобы вернуть ее? Крестовый поход с полной оккупацией Лангедока? Розыск с наградой за голову Евы? Это было бы чересчур.
Я снова смирился.
…Потом я вернулся к тому, что принято называть литературной деятельностью. Писать, конечно, не писал. Ездил себе по выставкам и фестивалям — билеты, проживание, 300–500 евро за неделю праздного времяпрепровождения — да расспрашивал всех о фестивале в Кербе. Иногда это выглядело неприлично, и я приобрел репутацию странного человека. Но я все думал, а вдруг я встречу кого-то, кто… Ни одного приглашения я не пропустил! Тщетно. О фестивале, да и о Кербе, никто не знал. Я написал письмо в тюрьму турецкой писательнице, которая, по словам Жан-Поля, жила в моей комнате в предыдущий фестиваль и которую арестовали в Стамбуле из-за каких-то очередных переворотов и трений. Турчанка прислала мне многословное письмо с рассуждениями о вреде мирового капитала и пользе социализма, и призывом поддержать политических заключенных Турции. В конце письма она сообщала, что во время допросов ее так сильно били, что она не в состоянии вспомнить даже, сколько ей…
Я порвал письмо и еще раз смирился.
Я смотрел на парусники в почти сорванном ветром со скал Сент-Мало[169] и выглядывал ее среди пассажиров. Даже в пушку королевскую как-то заглянул, что целит от флага Квебека в море, чтобы проверить — не спряталась ли Ева в стволе. Увы. Я искал ее в толпе приглашенных в Безансоне, на деревянной сцене, у реки, где все пили местный брют и восхищались организацией книжной выставки — в самом деле великолепной. Я схватил за руку прохожую в Канне, когда мне показалось, что из кафедрального собора выходит она. Я напился в Париже, чтобы не думать о ней, и впал в месячную депрессию, во время которой только о Еве и думал. В Кане я залез на самый верх замка Вильгельма[170], лег на лавку полураздетым и провел там ночь, надеясь проснуться рядом с ней. Утром веселые парни из муниципальных служб приняли меня за бродягу — а я им и был — и дали мне стакан горячего кофе и тост. Евы среди них я не нашел. Мои поиски оказались тщетны. Ее нигде не было, нигде.