Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неверный день, и полутьма повсюду.
Пойми я, что осталось ото сна,
который снился мне, и что в нем снилось,
и я бы понял все.
МЧАТЬ ИЛИ БЫТЬ?
Где Рейн — за облаками? Вездесущий
прообраз Рейна, чистый архетип,
вне времени — совсем другого Рейна —
векующий и длящий вечный миг,
рождая Рейн, что по немецким рощам
бежит, пока диктую этот стих?
Так поколениям внушал Платон,
которого оспорил Уильям Оккам.
Он бы сказал, что Рейн (происходящий
от слова «rinan», то бишь «мчать») — всего лишь
пустая кличка, данная людьми
стремнине вод, катящих век за веком
от снежных шапок до приморских дюн.
Что ж, может быть. Пускай они решают.
Кем стану я — еще раз повтореньем
лучистых дней и сумрачных ночей
с их радостями книг, любви и песен
и тяготами страхов и надежд?
Или другим, тем потаенным ликом,
чью смутную, растаявшую тень
сейчас пытал в нетерпеливых стеклах?
За гранью смерти, может быть, узнаем,
кто мы взаправду — слово или суть.
ПРАВЕДНИКИ
Тот, кто возделывает свой сад, как завещал Вольтер{90}.
Кто благодарит эту землю за музыку.
Кто счастлив, найдя этимологическое сродство.
Двое служащих в южном кафе за молчаливыми шахматами.
Гончар, заранее взвесивший цвет и форму.
Наборщик, бьющийся с этой неблагодарной страницей.
Пара, читающая заключительные терцины одной из песен.
Тот, кто гладит спящую кошку.
Кто искупает или пытается искупить причиненное зло.
Кто благодарит эту землю за Стивенсона.
Кто предпочтет правоту другого.
Вот кто, каждый — поодиночке, спасает мир.
СИНТО
Убитого горем
может спасти пустяк —
малейшее отвлечение
памяти или вниманья:
вкус плода, вкус простой воды,
лицо, возвращенное сном,
первый ноябрьский жасмин,
не знающий устали компас,
книга, с потерей которой уже смирился,
сердцебиенье гекзаметра,
маленький ключ от входной двери,
запах книг и сандала,
старое название переулка,
краски географической карты,
блеснувшая этимология,
ровно обстриженный ноготь,
позабытая дата,
бой полночных курантов
или внезапная боль.
В культе синто — восемь миллионов богов,
тайком бродящих по миру.
Эти нехитрые божества осеняют нас.
Осенят — и растают.
ЧУЖАК
В святилище дремлет меч.
Я, один из священников храма, его никогда не видел.
Другие общины почитают бронзовые зеркала или камни.
Думаю, в давние годы их выбирали за редкость.
Говорю совершенно открыто: синтоизм — самый свободный из культов.
Самый свободный и самый древний.
У нас есть старинные письмена, которых уже не видно.
Исповедовать синтоизм могут даже олени и росы.
Он учит трудиться как должно, но не предписывает морали.
Не утверждает, что каждый ткет себе свою карму.
Не устрашает мукой и не подкупает наградой.
Его приверженцы вправе идти за Буддой или за Иисусом.
Он почитает Императора и умерших.
Верит, что человек после смерти становится богом и охраняет близких.
Верит, что дерево после смерти становится богом и охраняет деревья.
Верит, что соль, вода и музыка очищают.
Верит, что божества неисчислимы.
Утром нас посетил старый поэт, слепой перуанец.
Сидя на галерее, мы делили с ним ветер из сада, запах сырой земли и песнь пернатых божеств.
Через переводчика я толковал ему нашу веру.
Не берусь судить, что он понял.
Западные лица — как маски, по ним ничего не заметишь.
Он обещал, вернувшись в Перу, вспомнить нашу беседу в стихах.
Выполнил ли, не знаю.
Не знаю, сойдемся ли снова.
НИХОН
По томику Рассела я представляю себе теорию множеств, Mengenlehre, где существуют и действуют бесконечные величины, исчерпать которые не в силах даже бессмертный, трать он на их исчисление за вечностью вечность, и чьи призрачные династии зашифрованы буквами еврейского алфавита. В этот тончайший из лабиринтов мне не ступить вовек.
По определениям и аксиомам, тезисам и короллариям я представляю себе бесконечную субстанцию Спинозы, наделенную бесконечным числом качеств, среди которых — пространство и время, так что стоит произнести или просто задумать слово, и в бесчисленных незримых мирах независимо друг от друга произойдут бесчисленные события. В этот тончайший из лабиринтов мне не ступить вовек.
По нагорьям, избравшим, вслед за Верленом, оттенки, а не цвета{91}, по письму, источающему учтивость и не ведающему преувеличений, по садам, где вода и камни значат не меньше, чем зелень, по рисованным тиграм, в которых сквозит не тигр, а какой-то древний прообраз, по дороге чести, «бусидо», по памяти, бредящей клинками, по мостикам, рассветам и храмам, по музыке — роду безмолвья, по чуть слышно шепчущим толпам я представляю себе твой облик, Япония. В этот тончайший из лабиринтов…
Году в 1870-м в гарнизоне Хунина объявились степные индейцы, никогда не видевшие ворот, дверной колотушки, ставней. Они смотрели вокруг, касались этих диковин, таких же далеких от них, как от нас — Манхэттен, и навсегда возвращались в родную глушь.
ТАЙНОПИСЬ
Безмолвно — дружелюбная луна
(почти что по Вергилию) с тобою,
как в тот исчезнувший во мгле времен
вечерний миг, когда неверным зреньем
ты наконец нашел ее навек
в саду или дворе, истлевших прахом.
Навек? Я знаю, будет некий день
и чей-то голос мне откроет въяве:
«Ты больше не посмотришь на луну.
Исчерпана отпущенная сумма
секунд, отмеренных тебе судьбой.
Хоть в целом мире окна с этих пор
открой. Повсюду мрак. Ее не будет».
Живем, то находя, то забывая
луну, счастливый амулет ночей.
Вглядись позорче. Каждый раз — последний.
ДЕВЯТЬ ОЧЕРКОВ О ДАНТЕ{92}
ВВЕДЕНИЕ
Представим себе обнаруженную среди восточных книг миниатюру, написанную много веков назад. Она может оказаться арабской, объединяющей в себе все сюжеты «Тысячи и одной ночи», а может быть, это китайская иллюстрация к роману с сотнями и тысячами персонажей. Среди множества изображений одно — дерево, похожее на опрокинутый конус и горящие багрянцем мечети за железной оградой — привлекает наше внимание, — и уже от него взгляд переходит к другим. День угасает,