Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бедный, бедный мой гадкий утенок, распушившийся и увядший на бумазеевых берегах своего Лебединого озера! Каково-то ей было слушать про нескоординированность планов, про неувязки с сырьем, которое нужно возить через всю страну, вместо того, чтобы освоить пласты глины в своем районе, где их запасов еще на двести лет хватит! Но недаром, оттанцевав свое, Ирина освоила царственные замашки балетного миманса, плавные выходы сказочных королев. С королевской терпимостью она спросила, цитируя дикторский текст из какого-то документального фильма:
– Значит, наряду с крупными достижениями и полной перестройкой производства у вас еще есть проблемы?
– Проблем навалом, – закивал Степанов.
– А что же предпочтительнее освещать, – ядовито не удержался я, – крупные достижения или нерешенные проблемы?
Степанов засмеялся беззлобно:
– Богу – богово, косарю – косарево… А Велюгина обидел я. Нехорошо. Он, может, от души старался. Вы уж скажите ему, Артем Николаевич.
– Скажу, если увижу, – неуверенно пообещал я.
И снова зависла мучительная пауза. Видимо, чтобы размыть липкую тишину, Степанов завернул разговор назад:
– Есть люди, есть. И сроду были. Коляня, к примеру. Вы Коляню нашего, Скворцова, помните? Горячий парень был, чистый. Когда его на учебу взяли, он тогда в Москву уехал и библиотекаршу нашу Гражину забрал.
Степанов опять замолк, потом осененно:
– Так вы ж с ихней дочкой приезжали в Вялки! Вы с ними поддерживаете? Как Коляня-то, голубь наш? Встречали его?
– Нет, не встречал, – сказал я.
По-моему, я не врал.
Он уехал.
– Так Роличий пуловер класть? – спросила Ирина.
– Не надо Роличьего пуловера, – сказал я, – я не еду, что-то познабливает, еще свалишься там в гриппе, а у них топливный кризис.
«Когда у Светки украли шапку, она поняла, что жить не хочет и не будет. Не будет. И всё тут».
Опять эта фраза из давней моей повести, о которой, долгие годы я и думать забыл, весь день лезла мне в голову?.. С чего бы? Сейчас понял. Ведь с утра знал, что поеду сюда, на Лилину могилу.
Известно: после потери близких еще долго перебираешь их слова, жесты… Особенно последние слова. У великих, скажем, последние слова даже становятся классикой, соперничая в известности с творимым их авторами.
А ведь, собственно, слова про Светкину шапку были последним, о чем сказала Лиля, придя в сознание. После недели беспамятства. Я даже вздрогнул от нежданной надежды и наклонился к ее больничной койке.
В реанимационную палату обычно запрещено пускать посетителей. Но приятель-хирург устроил мне это свидание. Правда, сказав напрямую: «Проститься».
Проститься! А она, надо же, очнулась, блекло улыбнулась, узнав меня, и отчетливо, хоть и тишайше сказала:
– Когда у Светки украли шапку, она решила умереть… А я умираю, потому что у меня украли дурацкую сумку… Хотя я…
Наверное, она хотела сказать, что плевать она хотела на эту сумку, что у Светки сдернули шапку с головы – и всё. А ее, Лилю смертно ударили по голове. Из-за какой-то дерьмовой сумки, в которой всех денег-то было триста рублей. Сумку, опустошив, выбросили в помойку… Впрочем, может, Лиля хотела сообщить расхожую сентенцию о разноликости времен. Мол, в те годы, когда я писал повесть «Светка – астральное тело» никакому бандюге в лоб не влетело бы идти на мокруху ради тощей дамской сумки скромной и так же тощей дамочки.
Ничего этого она уже не сказала. Доктор, как в воду смотрел: я пришел проститься. Проститься с Лилей, женой моей любимой, с которой прожил тридцать лет. Счастливо. Вопреки утверждению классика, что все счастливые семьи счастливы одинаково. Не ведал Лев Николаевич наших годов в полоску-клеточку и счастья нашего, похожего на взбесившуюся кардиограмму. Да разве и пришло бы Толстому в голову покончить с героиней ради какой-то сумочки. Бросить под колеса поезда – другое дело.
И вот теперь я стоял у Лилиной могилы, как стоял каждую неделю, а то и чаще. Потому что она была здесь. Не в нашем доме, который уже стал и не наш. Без нее-то. Без неразумного нашего неприрученного счастья.
Обветшалое роскошество дореволюционных погребений соседствовало с бивачной неприбранностью новых, особенно военных и послевоенных, когда даже железная ограда стала проблемой. Точно кладбище было моделью перепутанной сложностями времен жизни.
Правда, тех послевоенных беззащитных могил становилось все меньше. Ведь у мертвых и живых одни порядки. Деньги ныне обирают, уничтожают и тех и других. Видимо некогда с Лилиной могилой соседствовало скромное погребение – ровесник могилы Лилиных родителей, куда я смог захоронить урну жены. Теперь там властвовало некое творение загробной архитектуры, имитирующее внебрачный союз ленинского мавзолея с хрестоматийной роскошью Тадж-Махала. И как в несменяемом почетном карауле над этим исчадием зодческой мысли высилась двухметровая плита черного отполированного мрамора. На ней – в полный рост – высоченная фигура мужчины. Голова гордо откинута, в руке фривольная сигарета. И надпись: «Ашот Аракелян». И ничего больше. Кто таков? Чем знаменит? Не ведомо. Прямо по Чапеку: а у Господа Бога на дверях, вообще, нет таблички. Все и так должны знать, кто там сидит.
У величавого Ашота Аракеляна даже даты рождения и смерти не помечены. Что, по всей вероятности, было безоговорочным свидетельством бессмертия указанного господина.
«Когда у Светки украли шапку», повторил я сейчас. И тут же, как говорится, «пред мысленным взором», представилось…
…Под шалью у Люськи обнаружилась гитара, которая обычно висела над Люськиной койкой, украшенная хвостом лент, и, когда Люська брала гитару, та трясла лентами, как лошадь гривой, разодетой на масленицу.
Люська ударила по струнам и хрипловато запела:
Позабыт, позаброшен
С молодых, юных лет…
Ах, я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет, —
подтянула сквозь всхлипывания Фенька Митрохина.
В крохотном дворике чужой ограды сидел на вросшей в землю скамеечке старик Семеныч. Низко склонившись, он уронил меж колен щуплый торс, гигантские, не к сезону, голенища валенок трубами вздымались у самых Семенычевых ушей. Пахомов строгал дощечки для гроба, хотя было очевидно, что уже позднее это занятие. То и дело вскидывая голову, Семеныч восклицал, обводя присутствующих размытыми глазами:
– Что ж это – колун-те в душу? Я дымлю, а женщина – красавица померла. Лизавета Петровна наша. Что ж это – пополам-тя полено?
Старуха Пахомова развязала белый крапчатый узелок и, выпростав оттуда кутью, поставила тарелку с ней на могилу, прибив землю темной ладошкой. Расставила желтые от въевшегося чая граненые стаканы. Каждый тоже поставил что-нибудь из принесенной закуски. Даже Полонский вынул из обширных, буденовских времен галифе поллитровку.