Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо еще, что подобная форма соавторства имела место в основном в сфере искусства – в архитектуре, скульптуре и живописи (Рубенс, например, любил обозначать свое участие в работе лишь подписью в углу картины, над которой днями напролет трудились его помощники). А представьте себе, что таким же образом работали бы врачи. Ведь иногда пациентам предельно важно, чтобы операцию делал именно выбранный ими хирург. Взялся бы за операцию один, а после введения больному наркоза к операционному столу подошел бы совсем другой доктор. Но, слава богу, в медицине такое не практикуется. А вот советскую литературу такое активное графоманство всех этих «главных инженеров» сильно дискредитировало.
И все же – вопрос нравственности. Анатолий Гребнев полагал, что спокойно принимать под свое авторство написанное другим произведение нельзя назвать не иначе как бесстыдством: «Это же – чисто “наше” явление, этого не было никогда и нигде, только – у нас, на фоне сумасшедшего морального хаоса, когда перепутаны, упразднены, подменены все ценности! А знаменитый поэт, страшно назвать имя, много лет публиковавший – под своим именем – переводы, которые делала за него, получая 50 процентов, Мирра Рапопорт… И никто из них не боялся огласки, во всяком случае, не очень боялся»{165}. Последнее замечание Анатолия Гребнева особенно важно – не боялись, что однажды тайное станет явью, потому что им можно было всё…
Оценивая незавидное ремесло литературных негров, следует заметить, что они не всегда трудились на своего «рабовладельца» по доброй воле. Самым известным советским писателем, обвиненным в плагиате, был драматург Анатолий Алексеевич Суров, лауреат двух Сталинских премий. Ненавидя «космополитов», он тем не менее присваивал их труды. Юрий Нагибин свидетельствовал: «Обвинение в плагиате было брошено Сурову на большом писательском собрании. Суров высокомерно отвел упрек: “Вы просто завидуете моему успеху”. Тогда один из негров Сурова, театральный критик и драматург Я. Варшавский, спросил его, откуда он взял фамилии персонажей своей последней пьесы. “Оттуда же, откуда я беру все, – прозвучал ответ. – Из головы и сердца”. – “Нет, – сказал Варшавский, – это список жильцов моей коммунальной квартиры. Он вывешен на двери и указывает, кому сколько раз надо звонить”. Так оно и оказалось»{166}. Сурова с позором исключили из рядов союза.
В рассказе о литературных неграх обращает на себя внимание такая вроде бы мелочь, как шифровка. Если Георгий Елин зашифровал свое имя в рассказе главврача, то Яков Варшавский в фамилиях персонажей пьесы. Везде есть свои нюансы…
И всё же, кто бы ни «переписывал» книги главврача Вильяма Гиллера, благодарная память о нем осталась в писательских сердцах. Как-то к нему обратился Николай Старшинов: «Это был оживленный, разговорчивый и приветливый человек. Он осмотрел мою ногу, увидел на ней старые шрамы». И вдруг спросил:
«– Это что?
– Ранения.
– Когда получены?
– В 1943 году.
– В каких краях, на каком фронте?
– В Смоленской области.
– В какой госпиталь попал?
– Сначала пролежал несколько дней под Вязьмой.
– В лесу?
– Да.
– И тебя туда прикатили на платформе по узкоколейке девушки?
– Точно. А вы откуда знаете?
– Да я же там тогда начальником госпиталя был…»{167}
Вот какие случаются совпадения… Прием у врача превратился в вечер теплых воспоминаний. Оба участника давних событий были поражены…
Врачи часто помнят своих больных не по лицам и фамилиям, а по шрамам, оставшимся после операций. Так и люди порой забывают фамилию автора понравившейся песни, считая ее народной. Но в случае с литературными неграми, я считаю, надо называть имена тех, кто действительно писал.
Дарья Донцова до сих пор вспоминает, как Вильям Гиллер выписывал ей медицинские справки для пропусков занятий по физкультуре, когда она училась в Московском университете. Дочь Вильяма Ефимовича – Мария – была ее хорошей подругой. Они пришли к главврачу и честно во всем признались: «Папа, немедленно найди у нее какую-нибудь страшную болезнь, освобождающую от физкультуры! Папа, сделай что-нибудь! Ее отчислят!» И Вильям Ефимович вынужденно нарушил врачебную этику, но только ради Дарьи Донцовой, которую считал «кем-то вроде племянницы», выписав ей справку о беременности. «Понимаешь, детка, – смущенно сказал Вильям Ефимович, вручая мне бумажку, – нехорошо как-то врать про тяжелые заболевания, еще накаркаем. А беременность говорит об исключительном здоровье женского организма». В результате Дарью Донцову перевели на второй курс.
Но на физкультуру по-прежнему ходить не хотелось. И потому второй раз главврач нарушил медицинскую этику ровно через год, подписав такую же справку. А когда на третьем курсе все указанное в справке воплотилось в реальности и Дарья Донцова уже с большим животом предстала в университете перед заведующим кафедрой физкультуры, то услышала от него: «Вы вообще с какой целью поступали в Московский университет? Вам не кажется, что трое детей к третьему курсу как-то многовато?»{168} И кто знает, как сложилась бы ее судьба, если бы не Вильям Ефимович, оградивший девушку от нелюбимого предмета. Возможно, она не взяла бы себе такой псевдоним, под которым и известна сегодня самая издаваемая российская писательница. И все-таки жаль, что главврач не числился в рядах союза, ведь он спас столько жизней, в том числе и писательских…[9]
Посетившие поликлинику писатели считали своим долгом отразить в дневниках впечатления от общения с врачами. «Драл огрызок зуба в поликлинике Литфонда, огрызок сломался, тянули за корни. Корчевали. Болит до сих пор. Но что за судьба – всю жизнь умирать? И это бы ладно, но за что всю жизнь чем-то болеть?»{169} – записал в дневнике 6 ноября 1976 года Владимир Крупин. Подробно фиксировал свои визиты в родную поликлинику Владимир Бушин. 24 июля 1987 года он успешно взвесился: «В поликлинике