Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, бросить все, думает Гример. Вернуться из Великих в свое прежнее имя. Нет уж, раз покатился. Посреди горы обруч не остановишь. Ну, может, и остановишь, а гору другую можно выбрать. Вот и выбери. А для меня это не просто гора. А единственная гора. Затем и жить начал. И сразу никакого бреда.
— Не хочу я ничего другого, — лицо злобное, жесткое, сухое… Никогда не кричал Гример.
— Тише, тише. — Муза останавливает его. — Я не спорю с тобой. Ты же сам говорил, кому п л о х о, тот и п р а в. Тебе — плохо. Это главное. И все мерить надо этим главным. Еще тем, что позади семнадцать прожитых вместе лет. И то, что сейчас плохо, — это на одной чаше весов, а на другой — семнадцать лет. Или наоборот — на одной хорошо, а на другой семнадцать лет, и то, что тяжелее, главнее, вечнее — то истина. И любое слово ничего не значит, если оно меньше жизни и случайнее ее.
И Гример успокаивается, затихает и забывает, что вот секунду назад лицо было не Гримерово, и кричал он, и мысли его были не Гримеровы, но уже раскурочен мозг и нуждается в движении, и начинает он думать про себя и про их семнадцать лет, раз уж они попали в мысль и торчат там посреди, как стена перед глазами, как ров широченный перед лошадью, как огонь перед бабочкой, и, остановившись перед этой стеной, на одном месте крутятся мысли Гримера, как колеса попавшего в грязь грузовика, и подводи итоги — перерыв — подводи итоги — опять перерыв и снова газ — и комья грязи летят из-под колес, и все глубже садится машина, и почти не видно внутри вращающихся рубчатых дисков, и почти не летят комья грязи, и кажется, что неподвижна машина, а у нее внутри все гудит и крутится, и больше уходит сил, чем во время самой большой скорости. Однако ни с места — и такая трата сил, и крутятся на одном месте мысли…
XV
…Муза, ты была верна мне, когда у меня не было ничего. Ни мастерства, ни опыта, умения работать, когда я был учеником и пытался научиться тому, чему научиться нельзя. Тогда ты говорила мне, что была права и не надо было учиться. И я научился тому, чему было научиться нельзя, и ты сказала, что раньше была не права. Ты была мне верна, когда я забывал тебя, когда я перестал думать, что живу, служа тебе, что все делаемое мною — только для тебя, не для людей, не во имя придуманной мной идеи, не во имя спасения этих человеков. Я убил в себе себя, чтобы служить тебе, но это стало не сразу. Ты была мне верна, когда я заблуждался, что люди воистину нуждаются в помощи, люди воистину ждут явления того, кто спасет их, и они верят, что есть на земле то, что может однажды изменить жизнь каждого. Пока я не понял, что они своим вчерашним опытом заблуждения уже не в состоянии снова верить даже истине! Они правы, убить можно многих и многое, а в воскресение можно поверить только один раз, и оно было, и они уже не верят в него. Что же делать, спросил я себя. Раз люди не нуждаются в тебе, раз ты сам не веришь в то, что можешь помочь им, или веришь, что это поможет только на некий срок — два тысячелетия или столетие, и потом опять окажется все заблуждением. И ты придумал маленькую смешную идейку – упрятав главное в себе и уже не надеясь открыть ее человекам, стал служить тебе, Муза. Может быть, видя тебя, люди что-то поймут, может быть, один счастливый человек — это больше, чем слова о счастье, может быть, один человек, обретший покой — это больше, чем слова о покое; и стал я думать, что это и есть истина. Будь мне верна, моя Муза, иначе как помогу людям, не тобой ли спасу человеков!..
Гример говорил это Музе, потому что происходящее с ним сегодня делало его похожим на зверя, перед которым обнажены все ямы с воткнутыми вниз кольями, капканами с распахнутыми и разведенными железными челюстями, самострелы, нацеленные в морду, петли, как змеи, свернувшиеся в траве. Да, это все видимо, это все отдельно — и обходимо и преодолеваемо. Но беда, что это и есть дорога, и нету зверю возможности по воздуху перелететь ее, и все, что он может, — крикнуть идущим вслед: «Поверните назад, валите деревья, но не идите за мной», — и еще может встать на пути вслед идущих и драться с ними, чтобы свернули они с дороги, потому что им еще не открыты ни голодные ямы, ни радужные самострелы. Гример открывал это Музе, ибо завтра он мог уже не сказать то, что говорил самому себе, и то, отчего плакал, как плачут связанные люди над ребенком, которого терзает собака, а хватило б пинка, чтобы она уползла, ощерясь своей бешеной мордой. Любой день, а значит, и любое испытание властны были и над ним. Все эти бесконечные будни, что тянули его, как тянут живую птицу голодные волки, трещит позвоночник, летят перья и вот-вот оторванная голова закроет пеленой глаза за сомкнутой челюстью, а тело еще хлопнет пару раз крыльями и затихнет в зубах. Но ведь жив пока, жив, и позади уже столько! Да не столько позади, просто кусок жизни, обычной или почти обычной для жителя Города. А может, и не птица, а червь, которого насадили на крючок и который корчится не оттого, что внутри жало, а вроде бы как от заботы о человечестве, понимая его муки, что, мол, человечество само корчится на изогнутом стержне, да еще видит, как мучит себе подобного — тем, что корчится сам, и еще тем, что само человечество… И смешались мысли, как стадо мчащихся овец перед пропастью, задние напирают, а впереди пустота, и все же осилили те, что впереди, кому некуда идти, на краю пропасти, и повернули, и вдоль с той же скоростью, в риске каждый шаг сорваться туда, вниз.
Конечно, не птица, и не на зубах, которые сейчас сомкнутся, а червь, червь, гладкий, юркий, послушный урод, которого если разодрать, то испачкаешь в дерьме руки, это огромное белое, жирное, упругое тело разодрать от кончика