Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В некоторых языках нет последовательного подчинения. Некоторые авторы учебников об этом не знают. Многие студенты не понимают невежества авторов их учебников. В этом нет сомнения.
Систематическое статистическое исследование подчинительных связей пока не проведено. Но впечатление таково, что на языках, в которых придаточные обороты имеют ограниченное применение, говорят в основном в первобытных обществах. Более того, древние языки, такие как аккадский и хеттский, показывают, что эта «синтаксическая технология» развилась уже после того, как рассматриваемые общества усложнялись. Совпадение ли это?
Мне уже приходилось доказывать, что это не совпадение. Последовательное подчинение – более действенный инструмент для передачи сложных высказываний, особенно когда нет возможности полагаться на контекст и требуется пространность и точность.[190] Вспомните последовательность событий, описанную выше, в аккадском судебном документе на стр. ХХХ. Конечно, можно передать приведенный там набор высказываний так, как их организует аккадский текст, просто ставя друг за другом: Х сказал Y что-то сделать; Y сделал что-то другое; Х этого не знал; Х доказал это инспекторам. Но когда зависимость между частями предложения (клаузами) не отмечена явно, остается некоторая двусмысленность. Что именно доказал Х? Доказал ли он, что Y сделал не то, что ему было сказано? Или Х доказал, что он не знал, что Y сделал что-то другое? Просто выстроив предложения друг за другом, мы этого не проясним, но иерархическая структура последовательных подчинений делает это легко.
Язык судебных слушаний с его пристрастием к точным, четким и не зависящим от контекста формулировкам – это крайний случай того типа сложных форм коммуникации, которые вероятнее развиваются в сложном обществе. Но это не единственный пример. Как я упоминал ранее, в крупном обществе чужих друг другу людей будет намного больше случаев, когда сложную информацию надо передать без оглядки на то, что известно и понятно всем. Последовательное подчинение лучше позволяет передавать такую информацию, чем прочие конструкции, поэтому логично ожидать, что оно с большей вероятностью возникнет для удовлетворения коммуникативных нужд более сложного общества. Конечно, поскольку никаких статистических исследований подчинительных связей пока не проводилось, рассуждения о корреляции между подчинительной связью и сложностью общества продолжают оставаться всего лишь частным мнением. Но есть признаки того, что ситуация скоро изменится.
Десятки лет лингвисты выдвигали пустой лозунг, что «все языки одинаково сложны», в качестве основной догмы их дисциплины, ревностно подавляя как ересь любые предположения, что сложность некоторых грамматических областей может частично отражать структуру общества. Как следствие, по этой теме было проведено относительно немного исследований. Но шквал публикаций за последнюю пару лет показывает, что все больше лингвистов осмеливаются исследовать такие связи.[191]
Результаты этих исследований уже демонстрируют довольно заметные статистические корреляции. Некоторые из них, такие как тенденция малых обществ сохранять более сложную структуру слов, могут показаться на первый взгляд удивительными – но правдоподобными при ближайшем рассмотрении. Другие связи, такие как большая роль подчинительных конструкций в сложных обществах, еще требуют подробных статистических сравнений, но тем не менее кажутся интуитивно убедительными. И наконец, отношение между сложностью звуковой системы и структурой общества еще ждет удовлетворительного объяснения. Но теперь, когда табу рушатся, когда проводится больше исследований, нас, несомненно, ожидает и больше открытий. Так что следите за этой областью.
* * *
Мы прошли долгий путь от взглядов Аристотеля на то, как природа и культура отражаются в языке. Наша исходная точка гласила, что только ярлыки (или, как их называл Аристотель, «звуки речи») есть условности культуры, в то время как все, что стоит за этими ярлыками, это отражение природы. К нашему времени за культурой признается влияние гораздо большее, чем навешивание ярлыков на определенный список понятий и такую же систему грамматических правил.
Во второй части этой книги мы перейдем к вопросу, который может показаться довольно безобидным дополнением к выводам из первой части: влияет ли наш родной язык на то, как мы думаем? Поскольку условности культуры, в которой мы родились, влияют на то, как мы делим мир на понятия, и на то, как мы организуем эти понятия в сложные идеи, казалось бы, вполне естественно спросить: может ли наша культура действовать на наши мысли через лингвистические особенности, которые она на нас налагает? Но если постановка этого вопроса в теории кажется довольно безобидной, среди серьезных исследователей эта тема стала запретной. И следующая глава объясняет, почему.
В 1924 году Эдвард Сепир, светило американской лингвистики, признавался, что не питает иллюзий насчет отношения дилетантов к его сфере деятельности: «Человек нормального склада ума склонен пренебрежительно относиться к занятиям лингвистикой, пребывая в убеждении, что нет ничего более бесполезного.[192] Столь малая полезность, которую он усматривает в этих занятиях, связана исключительно с возможностями их применения. В самом деле, рассуждает неспециалист, французский язык стоит изучать потому, что существуют французские книги, которые заслуживают прочтения. Древнегреческий язык если и стоит изучения, то потому, что на этом любопытном и ныне мертвом языке написано некоторое количество пьес и стихов, до сих пор обладающих могущественной властью над нашими сердцами. Что же касается прочих языков, то для них существуют прекрасные переводы на английский… А когда Ахиллес оплакивает гибель своего любимого Патрокла, а Клитемнестра совершает свои злодеяния, то что нам делать с греческими аористами, которыми мы праздно владеем? Есть традиционный ряд правил, объединяющий и организующий их в схемы. Эти правила называют грамматикой. Человека же, который владеет грамматикой и которого называют грамматистом, остальные люди считают холодным и безликим педантом»[193].
В собственных глазах Сепира, однако, такое мнение было бесконечно далеко от истины. То, что делал он и его коллеги, нисколько не напоминало педантичное отделение сослагательных наклонений от аористов, заплесневелых аблативов от ржавых инструментативов. В то время лингвисты делали яркие открытия, меняющие саму картину мира. Открывались обширные неизведанные земли. Языки американских индейцев и то, что там обнаружилось, полностью переворачивало тысячелетние представления о естественных способах организации мышления и выражения. Ибо индейцы изъяснялись невообразимо странными способами и таким образом демонстрировали, что многие аспекты знакомых языков, ранее в основном считавшиеся просто естественными и универсальными, были всего лишь частными особенностями европейских языков. Подробное рассмотрение языков навахо, нутка, пайют и множества других туземных языков вознесло Сепира с коллегами на головокружительную высоту, откуда они смотрели на языки Старого Света как люди, впервые увидевшие свою лужайку с воздуха и внезапно осознавшие, что это лишь маленькое пятнышко в обширном и разнообразном ландшафте. Впечатление было, видимо, очень сильным. Сепир описал его как освобождение разума: «В наибольшей степени сковывает разум и парализует дух упрямая приверженность догматическим абсолютам»[194]. А его студент в Йельском университете Бенджамин Ли Уорф пришел в восторг: «У нас больше нет оснований считать несколько сравнительно недавно возникших диалектов индоевропейской семьи… вершиной развития человеческого разума. Нельзя считать, что все это, включая собственные процессы мышления, исчерпывает всю полноту разума и познания… но лишь как одно созвездие в бесконечном пространстве галактики»[195].