Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, кавалеров не нашлось?
— Да ну тебя! — махнула она рукой. — Просто посидим по-человечески, вспомним все хорошее.
— Хорошее? — Он прищурил глаза. В голосе его звучал вызов. Но она смотрела как ни в чем не бывало, только в темных глазах мелькали смешливые искорки.
— Конечно, хорошее. Ну и что, если мы разошлись? Что у нас, и вспомнить нечего?
— Нечего.
Она совсем не обращала внимания на его сухой и колючий тон, и это еще больше злило Антона, потому что в ее игре, готовности снова встретиться с ним было сознание своей власти и своей красоты. И в то же время он жадно и бессознательно вслушивался в ее интонации, в голос.
— Антошка, ну не разыгрывай из себя неизвестно кого! Посмотри, какой день нынче! Солнце, тепло — зачем хмуриться, зачем вечно городить эти проблемы?! И ты ведь хочешь побыть со мной. Я это знаю. Одним словом, в семь часов, на нашем месте! Слышишь?
Не дожидаясь ответа, она повернулась и пошла по улице, высокая, с каштановыми кудрями, которые выбивались из-под коричневой вязаной шапочки, в темном пальто, что обрисовывало ее стройную фигуру. Антон заметил па ней новенькие ботинки с желтыми металлическими подковками и подумал, что ей, наверно, тяжело ходить на таких высоченных каблуках. Но она шла легко, словно несла ее какая-то гибкая, уверенная сила, что пробивалась в каждом ее движении, во всей фигуре.
Стукнула дверь хаты; дед спускался по ступенькам крыльца, тяжело подтягивая негнущуюся ногу. Он ваял два одеяла, мимоходом заметил:
— Не клади на мать холодное, сначала погрей у батареи.
— Хорошо, — отозвался Антон, неподвижно стоя у веревок.
Дед посмотрел сквозь редкую ограду на уходящую Катю, хмыкнул, но ничего не сказал и, согнувшись, ушел в дом. Антон поспешил вслед за ним.
В печи догорало неяркое пламя, особенно бледное в свете розового утра, что смотрело в окна. Пахло жареным, деревенский чугунок покрылся белой, чуть припорошенной пеплом пеной.
— Кто сегодня кормить будет, ты? — спросил дед, положив одеяла возле батареи и поставив на стол миску с оладьями. — А то давай я.
— Да ладно. Ты отдохни, хватит тебе с печкой забот.
— Ага, холера, что-то там заерундило. Нужно Гришку кликать.
— Твой Гришка уже не видит ни черта.
— Так ему восьмой десяток пошел. Но дома еще командует, вояка.
— Пускай себе командует, а для печи надо кого-то из молодых найти.
— Кого тут найдешь, в городе? Когда-то в деревне хоть и один, да был мужик, у которого тяга гудела, и все, что по печной части надо, спорилось. А теперь…
— Ну, пошло-поехало! Ты вот лучше на оладьи жми, пока горячие.
Они вели этот разговор не спеша, и каждый занимался своим делом: дед прибирал у печи, сковородником пошевелил головешки, снял пену на чугунке. Антон вывез из соседней комнаты мать, прикрыл ее ноги пледом, примостив коляску поудобнее у стола.
Мать сидела неподвижно, в голубых выцветших ее глазах были спокойствие и отрешенность, желтоватое лицо напоминало увядающий осенний цветок, сиротливо застывший где-нибудь у ограды, побитый ранними морозами и непогодой.
— Сегодня оладьи, Стефания. Вку-усные, мягкие! — заговорил с нею дед.
Она повела глазами на голос, потом отвернулась и стала смотреть на сына, смотрела спокойно и сонно, словно не видя его.
— Давай, мама, завтракать, — сказал он и, окунув оладью в сметану, осторожно поднес ее к губам матери — белым и неподвижным. Она машинально взяла еду в рот, вяло зашевелилась в кресле. Серый дымчатый кот подошел к столу, сел, не сводя глаз с оладей.
— Брысь! — замахнулся на него дед.
— Зачем гонишь? — проговорил Антон. — И ему тоже хочется.
— Ему все хочется, особенно сметанки!
Они разговаривали, но и словом не упоминали о том главном, что волновало и было на сердце у обоих: что матери, видно, снова стало хуже, потому что второй день она почти в бессознательном состоянии, ничего не понимает из окружающего. Утром был участковый врач, но он не сказал ничего утешительного. Впрочем, за эти восемь лет, с тех пор как молодую, подвижную Стефу неожиданно свалил инсульт, врачи потеряли надежду на ее выздоровление и только удивлялись упорству, с которым оба Сурмача, сын и отец больной, вели борьбу со смертью, вели ее каждый день и час, отвоевывая эту слабую, почти угасающую жизнь. Сын научился делать даже внутривенные уколы, ставить катетер, ловко, как опытная санитарка, обмывать больную в ванне, жадно читал всю доступную ему медицинскую литературу и порою даже подсказывал врачам какой-то новый препарат, новое средство. Дед, которому крепко досаждали старые, еще с гражданской, раны, целыми днями крутился по хозяйству и порой шутя говорил внуку:
— У меня с богом договоренность. Не помру, пока Стефе буду нужен! Службу при ней несу!
Через открытую форточку тянуло молодым, здоровым морозцем, яблоневой гнилью — в нынешнем году было много падалицы, а убирать ее не было времени. Слышались гудение троллейбусов и изредка острый, резкий скрежет трамвайных колес. Тихая их улочка выходила на городскую магистраль, одну из самых оживленных в городе, по плану ее должны были сносить, а пока здесь еще, как в деревне, с утра над хатами колыхались столбы дыма, звенели ведра возле колонки, ахали топоры.
В большой, просторной хате, которую дед ставил сразу после войны, уживались рядом стенка из темного венгерского гарнитура и беленая печь, фарфоровая трофейная ваза и ряд вычищенных до блеска чугунов, стоящих на крепкой самодельной полке. Дед любил столярничать, и, кроме стенки, купленной еще Катей, все в доме было самодельное, крепкое, свое. Антон подчас вор-
чал на старика, про себя удивлялся его неугомонности и энергии. Восемь лет назад дед был тихим, он жаловался на печень, хандрил, понемногу выпивал со своим ровесником дедом Гришкой. После несчастья с дочерью в нем будто развернулась какая-то новая пружина, и он, заново впрягшись в нелегкие домашние обязанности, ходил озабоченный, но бодрый и, не утихая, все теребил Антона: «Помогай, доставай, делай…»
Застелив кровать, дед снова присел к столу и, как о чем-то маловажном, спросил внука:
— Чего ж она приходила?
— Так, — неохотно отозвался Антон.
Он уже знал, что, несмотря на неприязненный тон деда, на собственную обиду и все, что произошло некогда между ним и Катей, он придет сегодня на их место в парк. Парк этот скорее напоминал лес, дорожки, что вились между частыми, но тощими тополями, были со всех сторон зажаты высокой травой и бурьяном. Проложенные как попало, они терялись в гуще деревьев, а в майские дни здесь одуряюще пахло молодой крапивой и первыми зелеными