Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Историзация ленинградской обороны в первый период войны стала одной из первых попыток решения темы в рамках традиционных соцреалистических конвенций. Она вписывалась в общую тенденцию историзирующего дискурса, который воскрешал тени великих героев прошлого, вставших на защиту Отечества[625].
Следом Асеев дал характеристику поэме Твардовского «Василий Теркин»[626]. Она, по словам эксперта, не целостна («…ряд мало связанных между собой эпизодов, наблюдений, событий из быта героя Василия Теркина»), но «написана очень грамотно, хорошим русским языком, с отличным знанием подробностей русского быта, природы, боевых будней»[627]. Недостатком текста является его «бескрылость, бесподъемность», отсутствие «обобщения»: «Это, — продолжал Асеев, — скачки кузнечика над травой, а не полет воображения <…> это не поэтическое произведение, способное запоминаться и заучиваться (!), повторяться и приводиться в пример, как стихи Блока, Маяковского, Пастернака»[628]. Вердикт Асеева был однозначным:
Выдвигая эту вещь на премию и утверждая за ней ее, мы тем самым определяем дальнейшие судьбы развития нашей поэзии, мы рекомендуем и указываем пути, по которым должна дальше двигаться наша пишущая молодежь. Если эти пути поворачиваются вспять к просвещенчеству и упрощенному толкованию поэзии, — давайте премию таким произведениям. Я полагаю, что такой путь неправильный, уводящий нашу поэзию в проулочные, боковые ее тупики, обрезывающие ее фантазию, сводящие ее на роль повторяющей азы литературы[629].
В. Перхин выдвинул весьма убедительное предположение, что эксперты во время обсуждения поэмы пользовались отдельным книжным изданием, вышедшим в самом начале января в издательстве «Молодая гвардия»:
В книге глава «О войне», напечатанная под названием «После боя», начиналась нигде более не появлявшимся сюжетом о трофейной «банке шпротов». Наличие такого рода необязательных подробностей сыграло, вероятно, решающую роль в том, что далеко не все разглядели в поэме значительное произведение[630].
Такая основательная и резкая критика кандидатов по разделу поэзии примечательна[631]. По-видимому, она может и должна объясняться эволюцией личных взглядов Асеева на природу поэтического творчества и на советскую поэтическую традицию. Как нам представляется, истоки столь резкой оценки кроются в двух обстоятельствах, имевших место весной 1942 — зимой 1943 года. В начале апреля 1942 года П. Арский в письме к А. Фадееву делился впечатлениями о жизни «литературной колонии» в Чистополе. В контексте разговора об организуемых Союзом «писательских средах»[632] Арский вскользь упомянул:
На одной из «сред» читал свою поэму Асеев. Она вызвала большую дискуссию: это «беспечность и самоуспокоенность до войны», «воевать думали на чужой территории, а войну ведем на своей», «Атлантическая хартия» и другие моменты в поэме Асеева, которые вызвали дискуссионные разговоры. На этом вечере выступал [И. М.] Нусинов, разгорелся спор. Асеев и Пастернак говорили с ним весьма сердито[633].
Речь в письме шла о поэме «Пламя победы», над которой Асеев работал между 1942 и 1944 годами. 3 июля 1942‐го поэт писал из Чистополя Сталину: «Я только что закончил последний вариант своей „Поэмы Победы“, работу над которой просил Вас дать мне возможность довести до конца»[634]. К письму Асеев приложил машинописный экземпляр поэмы[635]. 4 сентября того же года А. Щербаков оставит на этом письме помету: «Мое мнение — „Поэму Победы“ печатать не следует». Очевидно, после такой резолюции вероятные надежды Асеева на повторное выдвижение на Сталинскую премию попросту не могли оправдаться. В этом обстоятельстве, как представляется, скрыта одна из причин подобной риторики на заседании Комитета. (Позднее, в августе 1945 года, текст и его автор подвергнутся жесткой критике со стороны заместителя начальника Управления пропаганды и агитации А. Еголина, который вновь[636] будет писать Г. Маленкову об удручающем положении в советской печати, тем самым подводя своеобразный итог четырехлетнему периоду послаблений на «культурном фронте». Чиновник обвинит поэта в том, что тот «преклоняется перед Америкой, с пафосом описывает ее демократические порядки, мечтает о какой-то будущей вздорной библейской жизни, где „будет создан один производственный план для сотрудничества всех стран“»[637].) Вторым обстоятельством оказывается сближение с давним другом Пастернаком[638] и частичное перенятие его взгляда на происходившее в советском искусстве. В конце марта 1943 года Асеев провозгласит с трибуны Союза писателей: «…забыты самые основные признаки поэта — быть самостоятельным»[639], за что вскоре серьезно поплатится.
Возвращаясь к докладу Асеева, отметим и подчеркнутую адогматичность его суждений, идущих вразрез с принятой в Комитете логикой премирования. Докладчик посягнул на постулат «нужности» текста, косвенно вступив в полемику с самим Сталиным и всеми приближенными к нему «литературными работниками». В частности, Асеев говорил о поэме Твардовского:
Мне могут возразить в том смысле, что «Василий Теркин» пользуется большой популярностью на фронте, что он, так сказать, взят на вооружение. Но это возражение неубедительно, так как, например, стилизация народного лубка, сделанная поэтом Кирсановым (речь идет о «Заветном слове Фомы Смыслова, русского бывалого солдата». — Д. Ц.), не в меньшей степени популярна среди бойцов <…>. Тем не менее, я не решусь также рекомендовать его на Сталинскую премию по тем же соображениям. Быть может, это и складное балагурство, очень полезное, просветительное произведение, но оно совершенно незначительно для поэзии[640].
Произведениям Антокольского, Берггольц, Алигер, Прокофьева и других предложенных кандидатов, по мнению Асеева, «присущи те же недостатки общего порядка»: «Желание быть искренним, самобытным, горячим и ярким — вливается в охладелые формы и размеры, гасит и охлаждает первоначальный замысел автора, замораживает самые священные его чувства»[641].
Из всех кандидатов Асеев положительно отозвался об И. Сельвинском — поэте с самой неоднозначной репутацией[642] среди всех рекомендованных литераторов, к тому моменту уже знавшем о своем выдвижении[643]. Обсуждалось два его стихотворения первой половины 1942 года — «Керченский ров»[644] («Я это видел») и «Россия»[645]:
…здесь собрана вся сила поэта, вся его предыдущая жизнь в один комок, в один порыв, со всеми свойственными ему особенностями